Не та война (СИ). Страница 21
Но цепь шла.
Она распалась на группы по два-три человека. Кто-то залёг, кто-то продолжал идти. Я не мог сосчитать потери: фигуры исчезали в дыму и появлялись снова.
На двухстах шагах они прибавили ходу, потом побежали. Над нашей позицией поднялась красная ракета; огонь Свешникова прекратился. Ближайшие австрийцы уже ложились за ракитником и стреляли по нам.
Первая австрийская пуля ударила в край нашего бруствера в полутора шагах правее меня. Земля разлетелась веером. Я инстинктивно присел.
— Ваше благородие, не кланяться! — Дорохов был рядом и говорил спокойно. — Амбразура! Прицеливайтесь!
Я выпрямился и упёр приклад в плечо. Рука помнила. Левая поддерживала цевьё, правая легла на шейку, палец — на скобу. Я приложился щекой. Мушка в прорезь. Прицел — как показал Дорохов.
Я поймал на мушку одного из бегущих, молодого, судя по быстрому шагу. На нём была серая шинель, почти как на мне. В руках — винтовка системы Манлихера, тёмная, короче нашей трёхлинейки. На голове — полевая суконная шапка с узким козырьком.
Он не видел меня. Он бежал к моей амбразуре и не видел меня.
Фигура двигалась в прорези прицела. Я удерживал мушку, стараясь не дёрнуть винтовку.
— Первый залп! — крикнул Дорохов. — Огонь!
Я выдохнул. Задержал. Палец пошёл плавно.
Грохнуло в ячейке со всех сторон: Лавриненко, Кротов, Бугров слева, двое за мной, — залп взвода. Мой выстрел в нём потерялся. Приклад толкнул в плечо, я перенёс опору.
Фигура в моей мушке исчезла. Я не понял куда: упала или метнулась в сторону. В поле упало человек семь-восемь. Цепь сломалась. Остатки залегли.
— Перезарядить!
Я потянул затвор. Гильза вылетела горячая, ударила меня в щёку, скатилась за гимнастёрку. Будет жечь, подумал где-то на краю сознания. Будет.
— Второй залп! По отходящим!
Я нашёл другую фигуру, дальше первой. Австриец уже пятился, волоча винтовку. Он уходил от меня.
— Огонь!
Второй залп.
Он упал. На этот раз я видел: упал именно тот. Я не был уверен, что его убил мой выстрел. Но он упал.
И поле вдруг стало пустым.
Отдельные фигуры ползли обратно к лесу. Некоторые лежали неподвижно. В одном месте горела шинель; рядом темнел человек. Как занялось мокрое сукно, я не понял. Чёрный дым уходил вверх.
— Отбой! — крикнул Дорохов. — Не стрелять!
В тишине я наконец услышал стон в своей ячейке.
Стонал младший Кротов. Он лежал на настиле, прислонившись к стенке, прижимая обе руки к левому боку. Между его пальцами расплывалось тёмно-багровое пятно.
— Бугров! — крикнул я, и голос сорвался. — Санитара!
— Идёт уже, ваше благородие!
Я подошёл к Кротову и присел. Он смотрел мне в лицо — не испуганно, а удивлённо, как смотрит человек, который не верит, что это с ним. Губы у него были белые. На подбородке сидела одна капля крови, из прокушенной губы.
— Кротов. Дыши. Просто дыши. Санитар идёт.
— Ваше… благородие… — он попытался улыбнуться. — Лавриненко говорил… умный долго не живёт…
— Молчи. Молчи.
Он замолчал, и молчание у него вышло послушное, как у ребёнка.
Санитар пришёл в следующую минуту — молодой, вертлявый, с белой повязкой на плече, с сумкой. Оттащил Кротова на ход сообщения, разрезал гимнастёрку, приложил тампон. Я стоял рядом и смотрел. У Кротова, как я теперь видел, пуля вошла в бок ниже рёбер и, возможно, задела что-то серьёзное. Санитар мне ничего не сказал. Просто работал.
Дорохов подошёл с другой стороны.
— Ваше благородие. Потери по взводу — трое раненых, двое легко, один тяжёлый. Кротов.
— А противник?
— На поле около тридцати пяти остались. Кто убит, кто ранен, отсюда не разберёшь. Остальные в лес ушли. Хорошо, ваше благородие, что ход переделали. Когда они вправо забрали, за коленом хотя бы укрыться можно было.
Я слышал его, но смотрел на Кротова, которого уносили к перевязочной. Имя знал, лицо знал. Будет ли он жив к вечеру — не знал.
— Всё хорошо, ваше благородие? — Дорохов стоял близко и глядел на меня, не отводя глаз.
— Хорошо, Василий Матвеевич.
— Сядьте. У вас колени трясутся.
Я сел на приступок ячейки. Колени действительно тряслись, а я и не замечал. Правая щека саднила; гильза, про которую я забыл, съехала по шее и теперь остывала где-то под гимнастёркой.
Я сидел и смотрел в землю. В сапоге хлюпала вода, в ушах звенело, плечо ныло. За бруствером, в поле, всё ещё горела чья-то шинель, и её чёрный дым уходил в небо ровно, как церковная свеча.
Всё. Первый бой у меня теперь был.
Мне хотелось найти в памяти правило для того, что со мной произошло. Что-нибудь о первом бое, о стойкости новобранца. В книгах такие вещи звучали определённее, чем здесь, но ни одна прочитанная формула сейчас не помогала.
Я присел от пули, ударившей в бруствер. Стрелял из укрытия, делал то, что говорил Дорохов. Дважды нажал спуск. Один человек передо мной упал — от моей пули или чужой, я не знал.
Я остался в ячейке и продолжал слышать команды. Это всё, что я сейчас мог сказать о себе наверняка. Станет ли в следующий раз легче, я не загадывал.
На коленях у меня лежал планшет с записной тетрадью. В тетради я должен был к вечеру сделать собственный короткий отчёт — не для Ржевского, у которого был свой, а для себя: привычка вести дневник осталась у меня от старой жизни, и сегодня она оказалась кстати. Я взял карандаш, чуть подумал и написал одну строчку:
«22 октября. Первый бой. Кротов-младший — тяжело. Не знаю, попал ли сам».
Я закрыл тетрадь, отложил планшет и разжал ладони. Они перестали дрожать.
Где-то далеко за полем, в австрийском лесу, ещё шло мелкое сухое потрескивание — отдельные выстрелы отступающих. Свешников молчал: его работа закончилась полчаса назад. Дождь усилился. Чёрный дым от горящей шинели в поле наконец прервался и пошёл клочьями.
Я услышал за спиной быстрые шаги и голос Ковальчука:
— Серёга! Живой?
Я обернулся, неловко, потому что шея ещё не слушалась.
Он подбежал. В шинели нараспашку, без фуражки, лицо красное, глаза блестят. В руке — фляга с ромом.
— Живой, Кирюха. Живой.
— Кротов?
— В лазарете.
— Господи.
Он широко перекрестился, сел рядом и сунул мне флягу.
— Выпей, Серёга. По маленькой. Не для храбрости. Чтоб после боя не трясло.
— Кирюха, у меня не трясёт.
— Ещё затрясёт. Потом. Через час. Ты выпей сейчас, это правильно. Я после первого под Равой тоже так сидел. Думал — ничего. А вечером меня два часа колотило так, что Микитченко меня в одеяло заворачивал, чтоб я сам себе зубов не выбил.
Я отпил. Ром прошёл — теплее, чем вчера. Вернул ему флягу. Ковальчук тоже отпил, молча. Мы посидели ещё с полминуты. Он посмотрел на меня искоса.
— Серёга. Ты не спрашиваешь, а я тебе скажу. Ты сегодня правильно стоял. Я видел издалека, с моего третьего взвода. Ты не побежал. Ты не высовывался. Ты работал. Дорохов сказал, ты к Ржевскому пойдёшь с ним сейчас. Не переживай, от этого прапорщиков не штрафуют, только хвалят. Но тебе, я знаю, на хвалу сейчас наплевать. И правильно, что наплевать. Хвалу выдают после боя, а после боя у тебя Кротов в лазарете. Понял?
— Понял, Кирюха.
— Ну вот и ладно. Вставай. Пойдём в ротный. Там чай. Там Фёдор. Там тебе надо быть.
Я встал. Колени держали. Я пошёл за Ковальчуком по ходу сообщения, мимо запасного пулемётного гнезда, мимо второго колена «уса», мимо ячейки Семёнова, мимо того места, где час назад ударил третий разрыв, мимо лужи крови на досках, где лежал Кротов. Кровь уже успела потемнеть, и я отвёл глаза.
Из австрийского тыла ещё доносились орудийные выстрелы. Куда ложились снаряды, я не видел. Над полем расходился туман. Начинался обычный серый день двадцать второго октября.
Мне двадцать девять. Мне двадцать три. Мне — столько, сколько нужно, чтобы идти за Ковальчуком в ротную землянку.
Глава 9
Позиция 4-й роты. 22 октября 1914 года, день.