Не та война (СИ). Страница 22

После девяти мы собрались у Ржевского: Ковальчук, Васильев, подпоручик второго взвода, и я. Васильева я прежде почти не видел. Ротный сидел за столом, серый от усталости, спокойный. У сапога лежала Фишка. От буржуйки шло тепло, и у меня сразу отяжелели веки.

— Потери по роте, — он не тратил времени на вступление. — Убитых — один. Рядовой Лисенко, из третьего взвода. Шрапнельный осколок в голову при одном из первых разрывов. Тяжелораненых — трое: Кротов-младший у Мезенцева, Дорофеев у Васильева, пулемётчик Неверов. Легкораненых семь. В строю — сто шестьдесят девять из ста восьмидесяти. Потери у противника: на поле сейчас тридцать два тела, из них, по осмотру Бугрова, двадцать шесть убитых, остальные без сознания или при смерти. Бугров организует вынос тех, кого можно взять живыми, к десяти. Санитары от дивизии подойдут к одиннадцати. Командирам взводов: строевые записки ко мне к двенадцати часам, со всеми пометками.

— Так точно, — отозвались мы трое разом.

— Теперь по делу, — он разложил лист с отметками сегодняшнего боя. — Свешников поддержал хорошо. Израсходовал двадцать снарядов, цепь накрыл в середине поля. Сегодня отпишу ему благодарность. Сигналы прошли вовремя. Седых жив, у себя в третьем блиндаже, готовит запись для отчёта в артиллерийский дивизион.

Он поднял глаза.

— Мезенцев. С начала боя вы у него ни разу не были. Понятно, вам было не до того. Но к полудню зайдите, поблагодарите лично. Седых, уверяю вас, заметит.

— Слушаюсь.

— Ковальчук. Ваш взвод держался крепко. Я видел, как вы сами лежали в ячейке у пулемёта с Микитченко. Молодцы.

— Рад стараться, ваше благородие.

— Васильев. У вас пулемёт замолчал на второй минуте боя. Причина?

Васильев — молодой, лет двадцати пяти, с тёмными усами, худощавый, с тем напряжённым выражением, которое бывает у офицеров, привыкших первым делом брать вину на себя — чуть выпрямился.

— Неверова зацепило, ваше благородие. Осколок в шею. Второй номер не успел к ленте. Через две минуты я поставил на его место Ковалёва.

— Разбор делайте у себя во взводе. На совет не выносите. Хорошо.

Ржевский отодвинул лист.

— Они пустили роту в лоб и отошли после нашего огня. Чего успели разглядеть, мы не знаем. Я бы повторной атаки ждал, уже с учётом того, что сегодня увидели. Могут пойти на стык с Карповым или на наш правый фланг. Это моё мнение. В дивизии ждут подтверждения, а мы будем готовиться.

Он оглядел нас троих.

— До вечера проверить патроны, пулемёты, сигнализацию. Завтра усилить наблюдение. Бугров предупреждён. Ковальчук, займитесь своими двумя «усами», договоритесь с Мезенцевым, когда он сможет показать схему вашим унтерам. Васильев, резервный пулемёт велю перенести в третий блиндаж. Там от него будет больше толку.

— Так точно.

— Ступайте. Мезенцев, задержитесь.

Ковальчук и Васильев вышли. Я остался. Ржевский повернул лицо к свече. Свет падал ему на правую скулу, и на ней темнел несмытый след пороха. На подбородке проступила двухдневная щетина, взгляд был отстранённый.

— Мезенцев. Как вы?

— Нормально, ваше благородие.

— «Нормально» — это что?

— Колени уже не дрожат. Есть хочу. Зайду к Седых, в лазарет к Кротову. К вечеру отчитаюсь.

Он впервые за утро улыбнулся уголком рта.

— Хорошо отвечаете. Лазарет — правильно. Кротов ваш жив, санитары говорят — тяжёлый, но не безнадёжный. Антон Францевич там сейчас с ним работает. Идите, он не обидится, если увидит вас. Только недолго. Антон Францевич после боёв не любит, когда офицеры стоят у него над душой.

— Слушаюсь.

— И, Мезенцев, ваш ход сегодня пригодился. Я смотрел из второго блиндажа: они забирали вправо, к секрету. Вашим было где укрыться за коленами от огня с фланга. Трое из секрета живы. А ход к Карпову надо заканчивать, стык ещё открыт.

— Это Бугров, ваше благородие. Не я.

— Запишу в журнал обоих. Идите.

Я вышел. У полога меня уже ждал Фёдор со свежим горячим чаем в жестянке, обёрнутой тряпкой. Я отпил, обжёгся, стало хорошо.

— Сергей Николаич, в лазарет пойдём?

— Пойдём.

Дорога в полковой лазарет была короткой: полторы версты, как я уже знал по своему выходу из него. Днём она выглядела иначе, чем утром, когда я шёл в роту. На обочинах попадались отдельные подводы, одна санитарная двуколка, несколько солдат соседнего полка, которые шли к нам в тыл с каким-то поручением. Шли деловито и молча. Поле по обе стороны было пустое, в серой дымке. Запах пороха, который утром мне казался воображаемым, теперь висел в воздухе реальным слабым шлейфом, и особенно отчётливо пахло от моей собственной шинели.

— Сергей Николаич, — Фёдор Тихонович шёл рядом, чуть позади. — Разрешите слово.

— Говори.

— Вы, когда к Кротову подойдёте в лазарете, не пугайте его тишиной. Некоторые наши, когда приходят навестить тяжёлого, стоят молча у койки, крестятся и молчат. Кротов молодой, в сознании будет, ему это тяжелее, чем рана. Вы с ним поговорите. Хоть о чём. О деревне его, о матери. Он из Тульской губернии, деревня Спас-Которово, у него там мать и сестра. Отца нет, умер в девятьсот восьмом.

— Откуда знаешь, Фёдор Тихонович?

— Я, барин, в роте живу. Я людей, с которыми вы в одной ячейке, запоминаю, чтоб вам, если нужно, подсказать.

Я посмотрел на него. Такое же усталое внимание, как у моей койки неделю назад. Он заметил то, о чём я даже не успел подумать.

— Спас-Которово. Мать и сестра. Отец умер в девятьсот восьмом. Что ещё?

— Корову звать Зорька. Сестру Настя. Мать зовут Прасковья Ильинична. Он рассказывал за завтраком на днях, и я запомнил. В роте, барин, если солдаты за завтраком рассказывают про дом, запоминайте. Это пригождается.

Спас-Которово. Зорька. Настя. Прасковья Ильинична. Я повторил про себя, чтобы не перепутать у койки.

В лазарете пахло карболкой, йодом, эфиром и свежей кровью. Запах был тяжёлый, тёплый; я узнал его ещё у входа на поляну.

Теперь палаток было шесть. Одна из новых стояла в стороне, у края поляны. К ней шли санитары с носилками. Я отвёл глаза.

Ляшко вышел из основной палатки без халата, в гимнастёрке с закатанными рукавами. На руках темнели бурые разводы. Лицо осунулось, под глазами залегли тени; взгляд оставался злым и живым.

— Прапорщик. Вам что?

— Разрешите к Кротову, Антон Францевич. Моего взвода. Тяжёлый, с левого бока.

Он молча посмотрел на меня.

— Живой пока. Идите, три минуты. Если без сознания — не будите. Если в сознании — говорите негромко. И не стойте над душой. Мне дальше оперировать, ещё восемь человек ждут.

— Благодарю, Антон Францевич.

Он махнул рукой, показывая, в какую палатку идти: не в ту, где лежал я в первый день, а в соседнюю, поменьше.

Внутри было темнее, чем в моей прежней палатке. Одна свеча, низко нависший брезент, восемь коек в два ряда. Воздух стоял неподвижный, тяжёлый, с тем самым запахом свежей крови и чистой марли. Я постоял у входа, пока глаза привыкали к полумраку.

Кротов лежал на третьей койке справа. В сознании. Он узнал меня сразу, как я вошёл. Попытался чуть повернуть голову, и ему это не удалось. Скосил глаза.

— Ваше благородие…

— Кротов. Лежи.

Я присел на низкий табурет у койки. У меня в груди было тесно, но голос держался ровно. Я положил руки на колени. Помолчал секунду, не в укор Фёдору Тихоновичу, а чтобы собраться.

— Ты как, Кротов?

— Дышу, ваше благородие. Доктор говорят — целый полк перепеленают, а меня…

— Тебя тоже перепеленают. В Спас-Которове Прасковья Ильинична ждёт.

Он моргнул и посмотрел внимательнее. Я видел, как он старается понять, откуда мне известно про мать.

— Вы… помните, ваше благородие?

— Помню. И Настю помню. И Зорьку.

У него дрогнули губы. Мальчишка. Двадцать один год. В Спас-Которове, наверное, все знали, что «Мишка Кротов в солдатах, воевать пошёл». Никто не думал, что Мишка Кротов через три месяца будет лежать на полковой койке с пулей под ребром и слушать, как чужой прапорщик называет его корову по имени.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: