Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ). Страница 43
Секретарь принял рапорт, зарегистрировал, поставил входящий номер. Все буднично, по-канцелярски. Я вышел из учебной части с корешком регистрации в руке, и мне казалось, что я держу билет. Не бумажку. Билет. На тот самый рейс, о котором нельзя говорить до трапа.
Мири первую строку встретила по-своему. Я ждал если не поздравления, то хотя бы констатации триумфа, а получил рабочий отчет: «Первая строка подтверждена вывешенным листом. Прогноз реализован. Отмечаю: с этого момента ты перешел из состояния „претендент“ в состояние „обладатель“. Психологически это опаснее. Претендент бдителен, обладатель расслаблен. Рекомендую сохранять бдительность претендента при статусе обладателя». Я спросил, не может ли она хоть раз просто порадоваться, без рекомендаций. Пауза, полторы секунды. «Могу. Радуюсь. Внесла в журнал, раздел „события“: „курсант взял первую строку честно, как обещал себе осенью, у доски“. Это, если ты не понял, и есть моя форма радости, курсант: я фиксирую твои сбывшиеся намерения. Их у тебя мало, тем ценнее каждое». Я понял. У нее радость выглядела как запись в журнал, а забота как рекомендация, и научиться читать ее эмоции сквозь канцелярит, это заняло у меня четыре года, но теперь я читал бегло, и в этом сухом «внесла в журнал» слышал больше тепла, чем в иных объятиях.
Про примету, кстати, я помнил. Матери я про «Меридиан» так и не написал, хотя руки чесались: рапорт подан, вакансия есть, все складывается, так и тянуло похвастаться. Но примета есть примета: о рейсе не говорят до трапа, а трап еще не подан, рапорт, это не назначение, это заявка на назначение. Я ответил матери на ее послание коротко и тепло, про экзамены, про шесть «отлично», про то, что лист вывешен и я в нем первый. Про «Меридиан» ни слова. После выпуска, написал я, все расскажу подробно, готовьте соседок. Готовьте соседок, это была наша с ней шутка теперь, про Зою с седьмого яруса, и мать эту шутку понимала, и за шуткой стояло обещание: приеду в форме. Обещание я держал в силе. Оно лежало в исходящих, произнесенное вслух, и я собирался его исполнить.
Кампус жил предвыпускной неделей, и про эту неделю надо сказать, потому что она была странная, гулкая, переходная, как бывает странным время между сдачей смены и уходом с объекта, когда работа кончена, а ты еще здесь.
Нам подгоняли парадную форму. Выпускную. С погонами. Погоны были лейтенантские, запаса, без звезд, «пустые», как их называли, потому что звезды на них появляются потом, при действительной службе, а выпускнику дают чистое поле погона, обещание звезд, которые он еще не заслужил. Я стоял у зеркала в форме с пустыми погонами, и портной, старик с булавками во рту и сантиметром на шее, обмерял меня в последний раз, подгоняя по фигуре. Работал он молча, споро, и я, как всегда с мастерами, следил за руками: руки были хорошие, знающие, из тех, что чувствуют ткань, как я чувствую металл. Он подкалывал, отходил, смотрел, подкалывал снова, и в его придирчивости было уважение к делу, которое я узнавал и разделял. Вынув наконец булавки изо рта, он вынес вердикт: «Плечи под тебя надо, не под размер. У тебя плечи рабочие, косая сажень, а форма шьется на канцелярских. Ушьем». Ушил. И форма села так, что я себя в зеркале почти не узнал.
Я трогал пустой погон на своем плече и не мог понять простой вещи: мое это плечо или чужое. Форма сидела хорошо, погон лежал ровно, но между мной, целинским мальчишкой, и этим лейтенантом запаса в парадной форме стоял какой-то зазор, который я не мог закрыть. Плечо было мое, рабочее, косая сажень, портной подтвердил. Погон был казенный, пустой, обещание звезд, которых я еще не носил. А кто из нас двоих настоящий, лейтенант в зеркале или мальчишка с сортировки, я пока не знал, и решил, что узнаю на трапе, когда надену это все не для примерки, а всерьез. Форма, я подумал, это как погон: пустое поле, на котором со временем проступает, кто ты. Наденешь чужую, станешь чужим. Наденешь свою, останешься собой, только в форме. Какая эта форма для меня, своя или чужая, покажет служба, а служба еще не началась. Пока была примерка, и в зеркале стоял кто-то, кем я, возможно, стану, а возможно, и нет.
Репетировали церемонию. Построение, проход, вынос знамени, все то торжественное и пустое, что Империя умеет делать красиво. Распорядитель церемонии, отставной служака с голосом, поставленным на плацу, гонял нас по проходам с той же страстью, с какой Варга когда-то обнулял первогодков, только теперь предметом страсти была не наша ничтожность, а синхронность нашего шага. «Выпуск идет одной ногой! Одной! Вы четыре года учились быть каждый сам по себе, а на выпуске вы стадо, и стадо должно ступать в такт!» Формулировка про стадо мне понравилась честностью: церемония и вправду про то, чтобы четыреста разных людей на один час стали одинаковыми, и в этой одинаковости было что-то и трогательное, и тревожное, как во всякой одинаковости, за которую Империя так держится.
Я стоял в строю выпускников, отрабатывал повороты и проходы, и ловил себя на том, что считаю в уме что-то постороннее: сроки, деньги, логистику отъезда. Привычка считать не отключалась даже на репетиции пафоса, и я был ей благодарен: она держала меня в реальности, не давала раствориться в торжественном тумане, который для меня всегда пахнул рекрутским роликом.
Ходили слухи про контракт. Про тот самый выпускной контракт, четыреста сорок пять дробь Б, который подписывают все выпускники, и про его знаменитый пункт восемь и четыре, над которым весь курс потешался уже неделю. «Восемь-четыре видел? Мобилизация при угрозе Древних! Древних, представляешь! Подписывай смело, заодно от драконов застрахуешься». Пункт был анекдотический, мертвый параграф в конце длинного документа, наследие каких-то древних протоколов, и кадеты цитировали его друг другу, хохоча, как цитируют самую смешную строчку из казенной бумаги. Я тоже посмеивался. Смешной пункт, что говорить. Застрахуемся от Древних, от драконов, от Кощея Бессмертного заодно.
Тотализатор Дэйва тем временем выплачивал выигрыши. Я, оказывается, шел шестьдесят на сорок, и те, кто поставил на меня, получили немного, а те, кто на Краса, потеряли, и Дэйв вел расчеты с честностью швейцарского банка, вычеркивая ставки из журнала печатными буквами. Сообщил он мне это не без сочувствия: «На тебя мало заработали. Ты предсказуемый оказался. Сам виноват. Надо было хоть один экзамен завалить для интриги». Я пообещал в следующей жизни завалить один специально, для повышения коэффициента, и Дэйв серьезно кивнул, будто принял это к сведению как деловое предложение.
Копия рекомендации лежала у меня в планшете с делами еще с практики, по совету Мери: в кармане мнется, в планшете работает. А оригинал с практики лежал в канцелярии и должен был лечь на стол тому, кто оформляет назначение. Все три составляющие сходились к одной точке, к кабинету, где сидит человек, оформляющий распределение. Я представлял его себе доброжелательным занудой, вроде чиновника из 2–14: посмотрит рапорт, сверит с листом, увидит первую строку и рекомендацию, кивнет и оформит. Что там оформлять, когда все сходится. Первая строка выбирает первой, «Меридиан» в пакете, рекомендация приобщена. Арифметика чистая, как в хорошей ведомости. Я эту арифметику пересчитал не раз и всякий раз получал один ответ: «Меридиан» мой. Осталась подпись кадровика, формальность.
Кубрик на предвыпускной неделе жил предотъездным. Каждый по-своему готовился к разлету. Марк уже знал, куда идет: он свою траекторию просчитал год назад и распределялся по плану, на аналитическую линию, «вариант Б, вероятность оправдалась». Он был доволен собой, как бывает доволен человек, чей прогноз сбылся до третьего знака, и подкалывал меня, что я, с моей первой строкой, все равно иду в неизвестность, а он, с середины листа, в точно рассчитанное будущее. Романтик ты, Форк, говорил он не без превосходства, а романтики статистически живут ярче и короче. Я не спорил: в его словах была правда, просто я эту правду выбрал давно и пересматривать не собирался.