Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ). Страница 15
Я поднял руку. Летный регламент я прочел еще на втором курсе и с тех пор перечитывал, как перечитывают договор с мелким шрифтом, и ступеней для выпускного курса там значилось шесть. Шестая называлась «полеты выше воздуха».
— Разрешите вопрос. По регламенту допусков шесть. Где шестой?
Ходус нашел меня глазами поверх планшета и задержал взгляд на секунду дольше, чем задерживают на любопытных.
— Шестой не у нас, кадет. Выше воздуха из этого отряда не ходит ни один борт, можешь по паспортам проверить. Наверх возит флот, на своем корвете и по своему списку. Список приходит к концу практики, готовый. Закроешь пятый, тогда и поглядишь на доску.
Паспорта у меня были, законные, по форме двенадцать дробь семь, и с ними сходилось: шестнадцать машин, и ни у одной корпус не освидетельствован выше воздуха, даже у корвета-тренажера, который когда-то ходил наверх своим ходом. Освидетельствование стоит дороже самой машины, а полоса в этой Академии по всем ведомостям дешевле причала. Я сел. Выше воздуха я летал на первом курсе: вывозные и круг со стартовой палубы, на учебном табурете вокруг собственного кампуса, шесть часов за весь год. С тех пор верхняя строка моей летной книжки не сдвинулась ни на десятую. Сто девяносто шесть часов, из них наверху шесть, и те набраны в пятнадцать лет. Остальное воздух. Я копил воздух три года и не жаловался, потому что знал: на четвертом курсе есть ступень, ради которой в эту Академию вообще идут. А списков я не боялся. В списках этого курса я третий год стоял в верхних строках и не видел причин, по которым флот станет считать иначе, чем учебная часть.
Летная часть начиналась со второй недели, первая неделя отводилась на знакомство с матчастью, и вот тут, на слове «знакомство», моя практика началась по-настоящему.
Борта стояли в ангарах и на открытых стоянках, каждый на своем штатном месте, и нашу группу повели по ним обзорным порядком, сорок человек толпой от машины к машине. Ходус вел обход в темпе экскурсии: тип, назначение, годы, особенности, не трогать. У «пенсионеров» толпа скучала. У корвета-тренажера, самой крупной машины отряда, оживилась: корвет внушал, и двое уже фотографировались бы на его фоне, существуй на практике такой жанр. Ходус охладил романтику одной фразой: «Красавец, да. По крену спросонья врет на четыре градуса, кто заступит, тому расскажу, куда смотреть вместо авиагоризонта». Фольклор, отметил я, совпал с инструктором дословно, что с фольклором случается чаще, чем принято думать: у них источники общие.
У шестой машины я понял, что если пойду с толпой дальше, то первое свидание с моим бортом произойдет в толпе, скороговоркой, между «не трогать» и «дальше», и решил вопрос по-своему: на перекличке после обхода отпросился у Ходуса «осмотреть закрепленный борт в порядке подготовки», получил «пятнадцать минут, без вскрытия панелей» и пошел через стоянку один.
У-11 стоял в конце ряда, на дальней точке, как ставят технику, которую не показывают комиссиям.
Я увидел его метров за пятьдесят и сбавил шаг, потому что первое знакомство с машиной, как и с человеком, начинается с походки навстречу. Учебный шаттл первого поколения, конкордатская школа: тупой нос, высокая посадка, плоскости с той избыточной площадью, которую закладывали во времена, когда топливо экономили, а металл нет. Сорок шесть лет. Краска местная, имперская, серая, но под ней, на скулах корпуса, проступала старая, конкордатская, болотного оттенка, и по границе этих красок можно было читать историю Присоединения не хуже, чем по учебнику.
Вблизи он оказался именно тем, что обещала документация, и немного больше. Я пошел вокруг, медленно, руками. Заклепочные швы носовой секции: родные, заводские, с той старой перетяжкой, которую уже не делают. Стойки шасси: люфт в правой, миллиметра полтора, в пределах, но на пределе. Обшивка левого борта: две латки, аккуратные, старые, и одна свежая, грубее, положенная внахлест, по-подрядчицки: не как лечат, а как закрывают вопрос. Лючок второй магистрали охлаждения, тот самый, из моих снов: петли разработаны, открывали часто, а вот крепеж лючка стоял разномастный, четыре родных винта и два случайных, из чужого шага резьбы, вкрученных с усилием, о котором металл помнил заусенцами. Запах: старая смазка, озон, чуть-чуть гидравлики, и под всем этим тот самый базовый запах старого железа, который не описывается словами, а опознается позвоночником.
Через остекление кабины, привстав на стремянке, я осмотрел рабочее место. Кабина была честная, конкордатской компоновки, с переносами имперской модернизации: часть приборов новые, врезаны поверх старых посадочных мест, и по этим врезкам читалась вся история машины, как по шрамам. Ручка, штатная, с потертостью под правую ладонь, глубокой, сорокалетней: за эту ручку держались тысячи курсантских рук, и все потели в одном и том же месте. Я поймал себя на том, что моя ладонь на стремянке легла бы в эту потертость без зазора, и решил считать это добрым знаком: в приметы я не верю, но коллекционирую.
Я стоял у его носовой стойки, держал ладонь на холодном металле и испытывал чувство, которое обязан зафиксировать в хронике, потому что оно было новым.
Мне никто ничего не говорил.
Три года каждое мое прикосновение к казенному железу существовало в правовом поле «не твоего ума дело». Я щупал технику украдкой, чинил по серым схемам, получал наряды за самоуправство и привык к этому, как привыкают к гравитации. А тут я стоял у борта, гладил его стойку, и это было мое ума дело. По ведомости. С регистрационным номером. Кадет Форк, закрепленный борт У-11, знакомство с матчастью в порядке подготовки. Я был легален. Ощущение было такое непривычное, что организм искал подвох еще минут десять, по всем карманам.
Пятнадцать минут я истратил с точностью хронометра и уходил, оглянувшись дважды. Старик стоял в своем дальнем углу, серо-болотный, латаный, с разработанными петлями, и если вы спросите меня, о чем я думал, отвечу честно: я думал, что мы поладим. У нас было общее прошлое. Нас обоих сюда привезли по квоте, его по конкордатской, меня по окраинной, и нас обоих держали в эксплуатации по согласованию. И еще нас обоих, подумал я уже на ходу, поставили в дальний конец ряда, подальше от комиссий, и мы оба, что характерно, до сих пор в строю, а половины тех, кто стоял на парадных местах, уже нет в реестрах. У окраинного размещения есть свои эксплуатационные преимущества, и живучесть, первое из них.
Обед на практике, отдельная песня, и я ее спою, потому что обещал байкам оплату.
Кормили на причале, в рабочей столовой при ангарах, и кормили, как и предсказывал фольклор, лучше, чем в кампусе: гуще, жирнее, без затей, по нормам физического труда. Дэйв, увидев порцию, замер над подносом в коротком религиозном переживании, а на добавке, которую здесь давали без боя, окончательно уверовал в летное дело. Но перед обедом стояла процедура: ведомость. Летный паек на практике выдается по ведомости, ведомость подписывается до вылета, и я, помня курилку, подписал свою в числе первых, чем заслужил у интенданта, пожилого унтера с лицом мешка, первый одобрительный кивок сезона.
— Знаешь порядок. — Унтер проверил мою подпись.
— Люди рассказали.
— Правильные люди. — Он шлепнул штамп. — Запомни, кадет: у нас тут все летает, кроме довольствия. Довольствие ходит пешком и по графику.
Двое из нашей группы, презревшие бумагу, остались после общего обеда ждать «оформления довольствия задним числом» и ели остывшее. Фольклор, как обычно, оказался самой точной из инструкций. Я записал в тетрадь: «ведомость до, еда после». Формула года, если вдуматься.
После обеда первая неделя пошла своим порядком: зачет по матчасти на первый допуск готовили всей группой, по классам, с методичками. Я свой борт знал на глубину, методичкам не снившуюся, поэтому организовал время иначе: методичку пролистал за сорок минут для очистки совести, а остаток дня напрашивался в ангары, к техслужбе, «посмотреть порядок работ». Техслужба на дальнем причале, это четыре человека и старший техник Мазур, мужик лет пятидесяти, с руками цвета своей работы, и первый наш разговор уложился в классическую схему. Он спросил: «Чего надо?» Я сказал: «Посмотреть, как У-одиннадцатый обслуживают». Он сказал: «Смотри», и три часа не обращал на меня внимания, а я смотрел, не лез и подавал ключи, когда рука тянулась. К концу третьего часа Мазур спросил, где я работал. Я сказал: на сортировке, на Целине. Он хмыкнул и выдал мне допуск в своей личной номенклатуре, которая старше любой имперской: «Подходи, когда наши работают. Под ногами не путаешься». В переводе на кадетский: принят.