45. Развод. (не) прощу подлеца (СИ). Страница 3
Моя дочь встала. Высокая, стройная, красивая — вся в него. В руках — телефон, в глазах — страх. Она не смотрела на меня. Ни на секунду.
— С папой, если можно... — сказала она, тихо, почти неслышно. Потом добавила: — Но... я могу остаться с мамой. Раз надо.
Раз надо. Как будто я — обязанность. Как будто она — жертва.
Я не услышала выстрела. Но он был. Где-то между её словами и моим сердцем. Это был нож. Острый, точный, прямо под рёбра. И самое страшное — он был в её руках.
Я кивнула. Слов не было. Только солёный вкус в горле. Только влага в глазах, которую я удерживала из последних сил. Сухие слова судьи отскакивали от стен, как пули. А внутри всё тонуло. Тонуло в любви, которую не выбирают. В боли, которую не заметили. В правде, которую никто не захотел услышать.
И всё, что у меня осталось, — это холод. И огонь под ним. Который однажды вырвется.
Глава 3.1
Слова судьи были как казнь. Холодная, официальная, без интонации — будто не о детях речь, а о доставке посылок: один — туда, второй — сюда. Вынесено решение: несовершеннолетний сын остаётся с отцом, дочь — с матерью. Всё. Печать. Подпись. Досвидания.
Я не сразу поняла. Не сразу приняла. Мозг отказывался складывать слова в смысл. Я слышала, как хлопнула дверь где-то в коридоре, как кто-то шепнул «бедняжка» в сторонке, как скрипнула скамья под чьим-то телом — но не слышала себя. Как будто меня выключили. Отсоединили от тела. Потом я встала. Всё внутри кричало: «Борись! Сейчас! Не дай!» — и я почти вырвала у адвоката бумаги, почти шагнула вперёд, почти крикнула: «Вы не имеете права!»
Но адвокат, с вечно спокойным лицом офисного планктона, с лёгким нажимом на плечо сказал: — Не сегодня. Мы подадим апелляцию. Как будто можно подать апелляцию на вырванное сердце. На обрубленную пуповину. На пустую руку, в которую больше не вцепится детская ладошка.
Я посмотрела на Сашу. Он улыбался. Легко, почти незаметно. Тем самым уголком губ, который всегда кривился, когда он выигрывал спор, когда ставил точку, когда чувствовал своё превосходство. Он уже победил. Не потому что был прав. А потому что был — холоден.
Я шла из зала, будто проваливалась сквозь пол. Ноги ватные, глаза сухие, дыхание рваное, как после бега. Но я не бежала. Я умирала. Медленно. На виду у всех.
Квартира встретила меня тишиной, от которой закладывало уши. Такая тишина бывает только в местах, где когда-то было много жизни, много смеха, много звуков, а теперь — ничто. Как после взрыва.
Я прошла по коридору, не включая свет. Стены — голые. В воздухе ещё висел слабый запах его шампуня, его маленького тельца, подушки с машинками, недоеденной каши с утра. Но вещей уже не было. Алёшки не было.
Кровать — пуста. Полка с книжками — пуста. Стеллаж, где стояли динозавры, — чист. Пижамы в шкафу — нет. И только один носочек — маленький, в полосочку, сиротливо остался под тумбой. Я подняла его и прижала к губам, как святыню.
Мир рассыпался.
Я опустилась на пол. Там, где он обычно строил крепости из кубиков. Там, где читал мне книжки, засыпая наполовину. Где щекотал мне щёку поцелуем. Я сидела, обняв себя руками, раскачиваясь, будто могла укачать боль.
Но боль не укачивается.
Я не плакала. Я не кричала. Это было другое. Это была пустота, от которой кружится голова. Которая затягивает, как болото. Которая хочет, чтобы ты осталась в ней навсегда.
И я не знала, как встать. Не знала, зачем. Не знала, как жить, если Алёшку забрали...
Глава 3.2
Я не слышала звонка. Она вошла своим ключом — как и двадцать лет назад, когда впервые переступила наш порог с хищной улыбкой и взглядом, который считывал тебя с головы до пят, как полицейский допрос. Только теперь — всё иначе. Теперь это не наш порог. Это моя квартира. Мои руины. Моё поле боя. А она пришла, чтобы пройтись по нему в белых туфлях и оставить следы.
— Я только на минутку, — сказала она с натянутой вежливостью, будто делала мне одолжение своим вторжением. — Саша просил забрать кое-что из кухонного. Мясорубку и блендер. Это всё он покупал, кстати.
Она говорила, как будто комментировала погоду. Как будто не отрывала от меня куски. Плавно, методично, с прицельной холодностью. Я стояла у дверного косяка, руками вцепившись в ткань халата, не доверяя себе — ни телу, ни голосу. Потому что знала: если сейчас заговорю, то не остановлюсь. А с ней — нельзя терять лицо. Это как танец с ядовитой змеёй: один резкий шаг — и тебя ужалят в самое сердце.
Она прошлась по кухне, как по выставочному залу. Поднимала крышки, заглядывала в шкафы, вздыхала. И всё это — с тем самым выражением на лице, будто не кухня это, а она сама — хозяйка этой жизни, этой семьи, этого порядка.
— Ты всегда была… как сказать… холодная, — бросила она, будто между прочим, даже не поворачиваясь. — Сухая. Не женщина, а список дел. Посуду помыть, полы вымыть, лекарства вовремя дать. А ласки — ни к себе, ни к другим. Алёшка это чувствовал. Всегда чувствовал.
Я не знала, как стоять. Как дышать. В этой кухне, где я мыла его первые бутылочки, замораживала пюре, лепила с ним пельмени и учила держать ложку — теперь звучало: он чувствовал. Что я — не такая. Что я — виновата.
— Ты всё сгубила, Рита, — подвела она итог, застёгивая сумку с кухонной техникой, словно ставила точку в судейском протоколе. — Всё. И она вышла. Не попрощавшись. Не взглянув. Не поколебавшись ни на секунду. Ушла — с прямой спиной, с этой своей вечной походкой победительницы. Не женщины. Не бабушки. А палача, который выполнил приговор и даже не запачкал рук.
Я осталась стоять в кухне, где недавно звучал смех. Где он сидел в трусиках на табуретке, пил какао и говорил, что я — его солнце. Я стояла там — мёртвая.
***
Дверь в её комнату была приоткрыта, и оттуда лился тонкий, но настойчивый ритм — музыка в наушниках, музыка, отсекающая реальность, меня, всё, что между нами было, есть и, возможно, уже не будет. Оля лежала на кровати, уткнувшись в экран телефона, пальцы мелькали, как крылья у мотылька, глаза сосредоточены, холодны, чужие. Она больше не смотрела на меня, как на маму. Скорее — как на неудобный предмет интерьера, от которого невозможно избавиться, но хочется.
Я постояла на пороге, как будто просилась внутрь — в её мир, в её мысли, в то место, где я ещё могла бы что-то исправить. — Оль, — позвала я тихо. — Давай поговорим?
Она не ответила. Только чуть дёрнула плечом — раздражённо, как будто я мешала ей дышать. Музыка громко пульсировала, приглушённая резиновыми затычками наушников, но в ней я услышала всё — отказ, стену, глухой протест.
— Я просто хочу знать, как ты… — начала я, подходя ближе, но она вскинулась, резко, почти с яростью: — Может, ты просто перестанешь всех контролировать?!
Я отшатнулась. Не физически — душой. Меня оттолкнули. Не руками — словами. Но от этого боль была не меньше. Сильнее. Она смотрела на меня так, будто я виновата во всём: в его уходе, в судебных разбирательствах, в том, что Алёши нет, что кухня молчит, что комната пустует. Будто я — центр её несчастья. Я — ошибка.
— Я не… — попыталась я, но голос сорвался. В горле встал ком, будто я глотнула щепку.
Она уже отвернулась. Наушники — снова в ушах. Музыка — щитом. Я стояла, как призрак. Как изгнанная из собственного дома. И вдруг поняла: я одна. По-настоящему. Не только без мужа. Не только без сына. Без дочери. Без опоры. Без понимания. Только стены. Только воздух. Только я.
***
Ночью я не могла спать. Впервые за много лет мне никто не мешал — не звал, не просил воды, не укрывался одеялом, не шептал сквозь сон: «Мам, я тебя люблю». Было так тихо, что шумела кровь в ушах.
Я села за кухонный стол, где осталась тетрадь с какими-то записями. Рядом — ручка. И я начала писать. Не задумываясь. Просто позволила руке говорить то, что не успела. То, что не смогла. То, что не услышал мой мальчик.