Дочь самурая. Страница 29

— Куда катится мир, — сказал один, — молодые здоровые девушки — им бы трудиться! — тратят время впустую, разгуливают по кустам и бурьяну.

— Они подобны кузнечикам, что взбираются на гору, — ответил его спутник, — но солнце опалит их презрением. Горе тому молодому человеку, который возьмёт такую в жёны!

Крестьяне были грубы, невежественны, но они были мужчины; мы, конечно же, посмеялись и всё-таки на обратном пути чувствовали смутную неловкость, поскольку ни одна из нас ещё не избавилась от оков прошлого.

Возле поросшей мхом каменной стены старого святилища наша учительница остановилась и указала на видневшуюся неподалёку вишню: молоденькая, цветущая, она выросла в ямке, оставленной упавшим деревом, узловатым и дряхлым, точно дракон в чешуе. Рядом с вишней висела деревянная табличка из тех, что так часто встречаются в местах, куда приходят полюбоваться пейзажами или где произошло нечто значимое. На табличке значились строки:

Нынешние цветы черпают силы в тысячелетних корнях.

— Вы подобны этому деревцу, — с улыбкой сказала учительница. — Прекрасная древняя японская цивилизация дарует силу вам, современным девушкам. Ваш долг — храбро расти и, в свой черёд, даровать новой Японии такую силу и красоту, какая не снилась старой. Не забывайте!

Мы пошли в школу. У самой её калитки одна из девушек, довольно молчаливая, повернулась ко мне.

— Как бы то ни было, — сказала она с вызовом, — а кузнечики карабкаются на гору, к солнцу.

Приучившись уважать женщин, я всё больше и больше осознавала, что моя любовь к свободе, моя вера в то, что я имею право расти и становиться свободнее, означает больше, чем свобода действовать, говорить, думать. Свобода требовала и духовного права расти.

Не знаю, как именно я стала христианкой. Это случилось не вдруг, а стало результатом духовного развития — такого естественного, что сейчас, когда я оглядываю пройденный путь, меня мало что озадачивает. Я читала, мыслила, чувствовала, душа моя тянулась к непознанному, и постепенно, легко, почти безотчётно, я перешла от веры, состоящей из философии, смирения и мистицизма, к вере высоких идеалов, свободы, радости и надежды.

Я не говорю о чуде и великолепии того, что считаю величайшей религией в мире. Об этом известно многим. Не хватит всех слов во всех языках, чтобы выразить то, что вера дала лично мне.

Когда меня отправили учиться в миссионерскую школу, тот факт, что в ней преподают иноверцы, не принимался во внимание. Мои родные считали, что меня научат лишь языку и обычаям Америки, так что, когда я написала матушке и спросила, не возражает ли она, если я стану христианкой, она, конечно, очень удивилась. Но матушка была женщина мудрая. Она ответила: «Дочь моя, это дело серьёзное. Я полагаю, лучше подождать до каникул. Тогда и поговорим».

Мое крещение отложили; на каникулы я приехала в Нагаоку. Тамошние жители почти ничего не знали о христианстве. Большинство считало его диковинным верованием, лишённым церемоний, последователи которого обязаны попирать святыни. Старшее поколение недолюбливало дзякё, греховное вероучение, но особой злобы на него не таило. Истории японских христианских мучеников жителям Нагаоки казались чем-то далёким, хоть и достойным жалости, но всё-таки мои земляки не дрожали от ужаса при мысли о судьбе христиан — в отличие от обитателей южной Японии: ту трагическую расправу над христианами они помнили долго.

Матушка переняла у отца терпимость к чужим взглядам и не имела предубеждений против новой религии, однако верила, что великий жизненный долг сыновей и дочерей заключается в строгом соблюдении ритуалов почитания предков и церемоний в память об усопших. Когда я приехала на каникулы, на душе у матушки было тяжело, но, едва она узнала, что моя новая вера не требует отречься от предков, как тут же прониклась облегчением и благодарностью и охотно разрешила мне креститься.

Но досточтимая бабушка! Моя гордая, верная бабушка! Она не сумела меня понять, считала еретичкой, и это омрачило остаток её дней. Причинённое ей горе — мой тягчайший крест.

С друзьями и родственниками мне тоже пришлось нелегко. Они смотрели на меня как на диво, матушке приходилось постоянно что-то им объяснять и извиняться. Одна престарелая тётушка затворила двери своего домашнего святилища и заклеила белой бумагой, чтобы пращуры не узнали о моём «чудачестве».

Другая тётушка пригласила меня на ужин, но рыбы, как принято, не подала: ей казалось, что раз уж я так загадочно удалилась от обыденной жизни, то и потчевать меня следует наособицу. Тётушка ломала голову, чем меня угостить, и пришла к заключению, что меня следует принять как монахиню: так будет и уважительнее, и надёжнее.

Меня ранило подобное отношение тех, кто знал меня с детства. Я отважно снесла бы травлю, но то, что меня посчитали чудачкой, разбивало мне сердце. Как я скучала по отцу! Он понял бы меня, теперь же я оказалась одна среди благожелательного невежества. Меня все любили, но взирали на меня с беспомощной жалостью.

Поначалу я огорчалась, но проведённые дома три месяца всё изменили — и для моих друзей, и для меня. В школу я возвращалась в окружении неизменной любви и почтения друзей и домашних, каковые, слава богу, не переменились ко мне и поныне.

Я считаю себя истинной христианкой. Вера подала мне несказанное утешение, удовлетворила мои духовные запросы — и не разлучила с друзьями-буддистами. Они с уважением относились к моим необычным взглядам, поскольку чувствовали, что, храня верность христианскому Богу, я питаю исключительное почтение к своим предкам и уважаю веру, бывшую их величайшей святыней.

Глава XVI. В плавание по неведомым морям

Я провела в школе ещё один счастливый год. А потом вернулась в Нагаоку; друзья считали меня образованной женщиной, но сама-то я понимала, как мало знаю. Положение незавидное, и я сознавала, что перед отъездом в свой новый дом, Америку, — а до него оставались считаные месяцы — я должна исправить свою репутацию, дабы оправдать ожидания старых друзей и выглядеть хорошо в их глазах. Так бывало в каждые каникулы, поскольку жители Нагаоки, простые, искренние и любящие, отличались упрямством, и я бессильна была начать новый год с того, чем окончила прежний. Друзья любили меня и, в общем, смирились с тем, что я изменила веру, но всё-таки втайне считали меня чудачкой за то, что мне нравится быть не такой, как прочие женщины. И вновь мне пришлось приспосабливаться к формальным приветствиям и вновь терпеливо ждать, пока напускная настороженность растает и снова проявятся верные души моих друзей.

Наконец я привыкла к прежней жизни — правда, теперь к ней прибавились радостные хлопоты: я собиралась в Америку.

В Японии свадьба — дело семейное, и не члены семьи обычно подарки не дарят, но мои обстоятельства были настолько иными, что многие жители Нагаоки посылали мне большие красно-белые лепёшки моти, в основном в форме аистов или влюблённых птичек [53] , — в знак поздравления и пожелания счастливого долголетия. Дальние родственники, старые вассалы, слуги и служанки семьи, даже те, кто вступил в брак и поселился далеко, дарили мне шелка, мотки красно-белой мавата, лёгкой и мягкой шёлковой ткани, необходимой в каждом японском доме, — и на подкладки к плащам и платьям, и для различных деликатных хозяйственных дел.

Большинство этих безыскусных полезных подарков в Америке были совершенно без надобности, однако они выражали такое участие ко мне и преданность семье моего отца, что я растрогалась до глубины души. Меня часто приглашали на ужины, главным образом родственники, неизменно усаживали на почётное место рядом с матушкой, подавали рис с красной фасолью и красного луциана, целиком, с головой и хвостом, и суп из семи, девяти или одиннадцати овощей.

Всё это дарило мне тихую радость, но больше всего я обрадовалась, когда брат — он теперь жил в Токио — приехал домой, чтобы провести со мной эти последние недели. Брат привёз письмо от Мацуо: в письме говорилось, что некая добрая американка ради одной японской девушки из моей школы, в ком эта почтенная госпожа принимала живое участие, предложила Мацуо, когда я приеду, привезти меня к ней в дом и там же сыграть свадьбу. Матушка читала это письмо понурив голову, а когда подняла глаза, я с изумлением заметила, что слёзы туманят ей взор. Бедная матушка! Без малого шесть лет она таила в душе смутный страх, охвативший её, когда мы впервые узнали о решении Мацуо остаться в Америке: в Японии считалось неслыханным делом, чтобы дома у жениха не было ни матери, ни старшей сестры, дабы направить и наставить его молодую жену в новых её обязанностях. И это письмо подействовало на матушку, точно радушное слово чужой, но чуткой души, а тот факт, что написала его женщина, вселил в матушку умиротворение, тепло и покой. Она прижала письмо ко лбу, поклонилась (так было принято выражать благодарность), но ничего не сказала, и мы даже не догадались, что скрытое под напускной невозмутимостью облегчение усмиряет её давние тревоги. Тем вечером, проходя мимо её отворённой двери, я почуяла запах благовоний. Святилище было открыто. В нём лежало письмо Мацуо, перед ним курился ароматный дымок, унося ввысь глубочайшую благодарность материнского сердца.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: