Дочь самурая. Страница 30
Брат с нескрываемым неодобрением наблюдал за приготовлениями к моему отъезду.
— Все эти вещи нужны, если невеста будет жить в Японии, — заявил он, — а Эцубо от них нет толку. Что она будет делать с длинной завесой с нашим гербом и с набором праздничных кукол [54] ? К тому же Мацуо торговец, ему придётся заплатить солидную пошлину, а в Америке они ни к чему.
Досточтимая бабушка с матушкой поначалу слушали молча, но однажды матушка возразила — кротко, но твёрдо:
— Может, от них нет толку, — сказала она, — я не знаю, как сложится жизнь Эцуко. Но я знаю, что она японская невеста и едет в дом будущего мужа. И мой долг — позаботиться о том, чтобы снарядить её как положено, в соответствии с традициями нашей семьи. Так что решено.
Брат заворчал, но в японской семье именно женщины ведают всеми вопросами «великого внутреннего мира», то есть домашнего обихода, так что приготовления шли по всем правилам. Впрочем, матушка согласилась, что кое в чём брат разбирается лучше, и отрезы парчи и шёлка в форме аистов, сосен и многих чудесных символов счастливой жизни раздали сёстрам и прочим родственницам, а мой набор праздничных кукол, какой каждая невеста привозит в дом жениха, решили за море не брать.
Вопрос о моём личном приданом был настолько важен, что вновь созвали семейный совет. Высказывания брата решительно всех пугали. Большинство родственников были слишком искренними и скромными, чтобы предлагать наобум, а для предложений практических им не хватало познаний. Дело зашло в тупик и пребывало в подвешенном состоянии, когда наш токийский дядюшка, чьё мнение родственники уважали, поддержал брата в том, что мне нужна американская одежда.
— Среди европейцев, — пояснил дядюшка, — обнажённое тело считается крайней неучтивостью. Даже мужчины — а им, бесспорно, дозволено больше, чем женщинам, — вынуждены носить высокие воротники и жёсткие манжеты. Японский костюм открывает шею и ноги, неуместно носить его среди европейцев.
Об иностранных обычаях большинство моих родственников не имело понятия, и слова дядюшки произвели на них глубочайшее впечатление. Матушка смутилась, поскольку дело приняло неожиданный оборот, досточтимая бабушка терзалась обидой и досадой. Бабушка верила, что Япония — край богов и критиковать обычаи её народа непозволительно, а потому с величайшим спокойствием и достоинством возразила:
— Судя по изображениям европейцев, — сказала она, — трубообразные рукава их платья лишены изящества. В подобных нарядах расхаживают наши работники. Мне больно думать, что настало время, когда потомки мои готовы опуститься до уровня простых работников.
Мнение досточтимой бабушки, как самой уважаемой, имело вес в семейном совете, и сошлись на том, что мне подготовят только японское платье, а европейские наряды я выберу сама, когда приеду в Америку. Брат условился с мистером Холмсом, английским чаеторговцем, который возвращался с семьёй в Европу через Америку, что я поеду с ними; мистер Холмс был клиентом нашего дядюшки.
Наконец настал день, когда приготовления завершились, я попрощалась со всеми и мы с братом вновь отправились в Токио. А поскольку к тому времени «сухопутный пароход» уже перевалил через горы и добрался до наших краёв, дорога заняла у нас не восемь дней, как когда-то, а восемнадцать часов, которые мы тряслись в неудобном грохочущем поезде. Мы почти не разговаривали, лишь иногда на крупных станциях выходили размяться и передохнуть. В Такасаки, едва мы вернулись в вагон после бодрой прогулки по платформе, брат тревожно выглянул в окно.
— Что случилось? — спросила я.
— Да вот проверяю, не оставила ли ты опять свои гэта на платформе, — ответил брат с насмешливым блеском в глазах.
Мы расхохотались и оставшиеся три часа провели так славно, что приятно вспомнить.
В Токио снова были ужины, рыба и красный рис, снова бесполезные подарки, сделанные с любовью, снова прощания — с тёплым сердечным трепетом и сдержанными церемонными поклонами, и вот уже мы с братом стоим на палубе большого парохода, а внизу, на воде, дожидается шлюпка, чтобы отвезти последних провожающих на берег.
Послышался третий, длинный и хриплый предупредительный гудок, и я со странным комом в горле отвесила брату глубокий, долгий поклон. Брат стоял совсем рядом.
— Маленькая Эцубо, — сказал он с непривычной нежностью в голосе, — я был тебе скверным братом, таким невозможно гордиться, но я не знаю ни одного человека человека, лишённого эгоизма, — кроме тебя.
Я увидела тень его поклона, но, когда я подняла голову, брат в толпе провожающих шагал к сходням и, устремив смеющееся лицо вверх, что-то кричал на прощанье мистеру Холмсу.
Первые дни путешествия прошли приятно, но миссис Холмс не отличалась крепким здоровьем, её мучили приступы дурноты, и служанка хлопотала над нею, как над малым ребёнком, поэтому чаще всего я сидела на палубе в одиночку, либо смотрела вдаль, либо читала один из японских журналов, которые мне дали в самом начале плавания. Мистер Холмс был добр и внимателен, но я не привыкла к мужскому обществу, больше отмалчивалась, а он, зная японцев, должно быть, догадался об этом, поскольку в дальнейшем, усадив меня в шезлонг, неизменно уходил, и его шезлонг, стоявший рядом с моим, пустовал; время от времени мистер Холмс присылал мне то блюдо с фруктами, то чашку чая.
Из-за моего наряда и журнала пассажиры заключили, что я не понимаю английский, и сидевшие неподалёку частенько делали замечания обо мне и о японцах в целом, причём так, что я слышала. Замечания не то чтобы злые, но слушать слова, предназначавшиеся не для моих ушей, казалось мне неучтивым, так что однажды утром я взяла на палубу книгу на английском и зачиталась, как вдруг рядом со мной остановилась англичанка. «Я вижу, вы понимаете английский», — проговорила она любезно, и у нас завязалась беседа. Должно быть, она рассказала новость другим пассажирам, поскольку в дальнейшем я не слышала замечаний о «молчаливой японочке» и кое-кто из дам подходил со мной побеседовать. За столом я сидела рядом с миссис Холмс. Она приходила редко, но мне никогда не бывало одиноко: остальные пассажирки явно считали необходимым в отсутствие американской дамы исполнять её обязанности и были ко мне неизменно внимательны. Вдобавок среди пассажиров царила атмосфера, располагавшая к свободе в поступках, к оживлённым беседам, и атмосфера эта бодрила, как солёный морской ветерок. Все желали друг другу доброго утра — и приятелям, и незнакомцам, не делая между ними различий. Однажды я услышала, как две нарядные дамы весело приветствуют друг друга: «Чудесное утро, не правда ли? Давайте вместе совершать моцион», — и зашагали в ногу, как два сослуживца. Ни поклонов, ни церемоний. Всё свободно и радушно. Подобная непринуждённость казалась мне удивительной, однако прелюбопытной и положительно очаровательной.
Разумеется, я с величайшим интересом рассматривала наряды иностранных дам. Замечания дядюшки о том, что японский костюм излишне открывает шею и ноги, очень меня озадачили и смутили, а поскольку на корабле я была единственной японкой среди пятидесяти или шестидесяти американских дам, посрамить честь своего народа мне было никак нельзя. Японское платье скроено таким образом, что его необходимо правильно надевать, тогда оно будет сидеть как положено, я же, проникшись девичьей скромностью и истовым патриотизмом, подтягивала вышитые складки материи на шее к самому подбородку и старалась больше сидеть, чтобы никто не заметил, что мой подол открывает ноги.
В начале плавания погода стояла скверная, почти никто из дам на палубу не выходил, но вскоре начались променады, и я заподозрила, что дядюшкино мнение, пожалуй, не совсем корректно, а после вечера с танцами окончательно утратила веру в его суждения. Джентльмены действительно были в высоких воротничках и жёстких манжетах, а вот дамы щеголяли в платьях с низким вырезом и юбках не то чтобы в пол; видела я и многое другое, что меня озадачило и шокировало. Тонкие батистовые блузы с изысканным кружевом казались мне откровенно бесстыдными и вызывали недоумение едва ли не большее, чем обнажённая шея. Мне не раз доводилось видеть, как у служанки в разгар работы на жаркой кухне кимоно сползает, обнажая плечо, я видела, как женщина кормит грудью ребёнка на улице, я видела обнажённую женщину в купальне отеля, но до того вечера на пароходе я никогда не видала, чтобы женщина публично выставляла напоказ обнажённую кожу просто так, без причины. Я изо всех сил притворялась, будто меня это ни чуточки не смущает, но в конце концов, залившись краской стыда, ускользнула прочь и прокралась к себе в каюту, дивясь незнакомой культуре, частью которой мне вот-вот предстояло стать.