Не та война (СИ). Страница 7



Почему-то я снова подумал об Ордене. Вступивший в братство попадал под чужую власть, но и сам становился чьей-то заботой. Мне сейчас очень хотелось верить, что второе не менее обязательно, чем первое.

Неизвестно, думал я, хороший это знак или плохой, что в моей новой странной жизни место комтура, кажется, занял однофамилец героя школьных анекдотов моего века, только не поручик, а штабс-капитан. Но, пожалуй, хороший.

Я сунул руку под подушку, нащупал записку. Бумага была тёплая от моей руки. За брезентом в сумерках часто захлопали разрывы, ближе. Кто-то далеко, на дороге, коротко крикнул: «Носилки!» — и топот сапог прошёл мимо палатки на восток.

Завтра в двенадцать.

Я закрыл глаза и принялся вспоминать всё, что понадобится завтра: имена ротного, унтера и всех, кого называл Фёдор; как явиться с докладом, как обращаться к старшим. «Ваше высокоблагородие» — капитану, подполковнику и полковнику; «ваше благородие» — от прапорщика до штабс-капитана. Даже шинель придётся научиться носить. А времени оставалось меньше суток.

Где-то очень близко, ближе, чем утром, всхлипнула над нами шрапнель. Брезент слабо дрогнул.

— Это, барин, далековато ещё, — сообщил Фёдор Тихонович умиротворяюще, отставляя пустую миску. — Вёрст пять. Это их пристрелка вечерняя, у австрияка такая привычка. Под ужин.

— Под ужин, — повторил я.

— Так точно, — подтвердил он. — Приятного аппетита, как говорится.

Я тихо засмеялся. Фёдор Тихонович тоже усмехнулся, всё ещё возясь с миской.

За брезентом продолжалась чужая вечерняя пристрелка, где-то на дороге кого-то несли на носилках, где-то молодая женщина с серыми глазами заканчивала обход, где-то в блиндаже штабс-капитан Ржевский писал очередной рапорт, включив меня в свои расчёты на завтра.

А я, прапорщик Сергей Николаевич Мезенцев, лежал в палатке полкового лазарета на вторые сутки после своего нежданного рождения. До возвращения в роту оставалось меньше восемнадцати часов.

Глава 3

Дорога из полкового лазарета в расположение 4-й роты. 16 октября 1914 года.

Ночью я спал рывками: просыпался от дальних разрывов, поворачивался, считал до десяти и засыпал снова. К четырём утра канонада стихла. Австрийская батарея, видимо, отошла пить кофе; русская так и не ответила. Берегла снаряды, как мне потом объяснили.

К семи я окончательно проснулся. Фёдор Тихонович уже собирал мою амуницию. На табурете у койки лежали портупея, сумка, фуражка с потускневшей кокардой, револьвер в кобуре. Револьвер оказался старым наганом с длинной рукоятью и пах оружейным маслом и чем-то ещё — гарью, может быть. Я взял его в руку и осторожно проверил барабан. Барабан был пуст. Рука помнила, как проверять. Я — нет.

— Патроны у вас в сумке, Сергей Николаич. Семь штук. Шашку с револьвером, как положено. Фляга полная, — Фёдор перечислял быстро, без суеты, как человек, делавший это много раз. — Сапоги высушены. Шинель подштопана. Пуговицы я вчера вечером натёр, в темноте, да авось сойдёт.

Фёдор намотал мне портянки, потом подал сапоги. Я надел их. Кожа была холодная, твёрдая, давила у подъёма. Фёдор помогал без вопросов: после контузии, по его разумению, человек имел право не помнить очевидного.

Гимнастёрка легла на плечи ладно. Портупею я застегнул сам — тело знало. Револьвер на правом боку, сумка через плечо, шашка на левом. По весу шашка оказалась тяжелее, чем я ожидал, но в руке лежала удобно. Реконструкторский рефлекс велел проверить баланс. Я одёрнул себя: сначала стоило узнать, как оружием обращался Мезенцев.

Антон Францевич Ляшко явился к восьми, хмыкнул, глядя на меня в полном обмундировании, постучал пальцами по моему виску — не больно.

— Рана заживает. Через неделю можно снять повязку. Голова кружится?

— Если резко встаю — да. Если спокойно — меньше.

— Спокойно вставайте. В роту идёте пешком, благо недалеко. Фёдор доведёт. Если по дороге упадёте, он вас поднимет. Если упадёте вторично, он вас принесёт обратно. Понятно?

— Понятно, Антон Францевич.

— Штабс-капитан вам там устроит осмотр получше моего, — добавил Ляшко, и я не понял, о чём он. — Вы держитесь. Он хороший человек, а хорошие люди, прапорщик, у нас в полку расходуются быстрее плохих.

Он развернулся и ушёл. Я остался с его напутствием.

Мы вышли из лазарета в половине девятого.

Небо было низкое, серо-оловянное, без единого просвета. Осенний свет — ровный, слепой, без теней. Чёрный лес, мокрая подвода, столб с перекошенной доской стояли в нём отдельно, как на гравюре.

Под ногами было то, что Фёдор называл «грязь». Это слово в его устах звучало так же, как у нас говорят «отечественная литература» — обобщённо и немного обречённо. Грязь была повсюду. Глянцевитая, чёрная, с жёлтыми подтёками от глины, с уцелевшими в тени островками ночного инея. Ноги уходили в неё на пол-ладони. Каждый шаг отдавался чвякающим звуком.

Мы шли по обочине просёлка. Посередине было ещё хуже: там ночью прошли подводы и орудийные упряжки. Колеи стояли в воде. Фёдор Тихонович шёл чуть позади слева, нёс мой ранец и свою небольшую холщовую сумку. Двигался он пружинисто, экономно, той особой крестьянской походкой, при которой человек не делает лишних движений ни ступнёй, ни плечом. Я старался не шататься. Через полверсты голова начала вести себя плохо, я остановился, опёрся ладонью о столб с обрывком полевого телеграфного провода, переждал. Фёдор деликатно разглядывал небо.

— Хорошо стоим, барин, — сообщил он через минуту. — У этого столба в сентябре, я слышал, какой-то австриец снял штаны прямо на бегу. Тикали они отсюда споро, не до приличий.

— Правда?

— Истинный крест, — он перекрестился. — Значит, место хорошее. Счастливое.

Я засмеялся — впервые без оглядки на больную голову.

Мы двинулись дальше.

Идти до расположения было, по словам Фёдора, версты полторы. По моим ощущениям я прошёл их штук семь. Тело Мезенцева после контузии ещё не окрепло. На второй остановке Фёдор молча протянул мне флягу. В ней оказалась вода, чуть сдобренная чем-то спиртным: в самый раз, чтобы успокоить, а не развязать язык.

— Ром, что ли?

— Он самый, батюшка. Не мой ром, господин подпоручик Ковальчук передали. Они в Одессе закупались, у них этого добра до Перемышля хватит, даст Бог.

— Ковальчук, — я попробовал фамилию на вкус, как позавчера Ржевского и Дорохова. Тело не отозвалось никакой подсказкой, только тёплым, непонятным мне самому узнаванием: эта фамилия означала для Мезенцева что-то хорошее. — Подпоручик?

— Подпоручик Кирилл Остапович Ковальчук, командир третьего взвода. Ваш приятель, Сергей Николаич. Вы с ними в Одессе сдружились, покуда сами присягу ждали. Они из Полтавы. Хохол, но справный. Весёлый такой. Ром у них всегда есть. Табак — не всегда.

— Запомню.

— И ещё запомните, батюшка, — Фёдор деликатно глянул на меня и отвёл глаза. — Они вас встретят как родного. Вы не смущайтесь, ежели что. Они всех так.

Фёдор готовил меня к встрече с приятелем, которого я не помнил. Говорил осторожно, выбирая только самое нужное.

Расположение роты открылось не сразу. Сначала пошли хаты — несколько приземистых белёных домов с соломенными крышами и синими ставнями. Половина ставен была оборвана. На одном доме поперёк стены шла ровная строчка пулевых отверстий; кое-где их наскоро замазали, и свежая штукатурка белела пятнами. Собак не было ни видно, ни слышно.

За хатами, на взгорке, начинался лес — редкий, осенний, с оголёнными берёзами и густыми зарослями шиповника у опушки. В лесу, прямо среди корней, тянулись ходы сообщения: мокрые, с чёрной водой на дне, с местами прогнившими настилами из жердей. Над ходами сообщения торчали серые полотнища маскировки, намотанные на колья, провисшие от дождя. Это и было расположение четвёртой роты сто двадцать девятого Бессарабского полка, первый батальон, первая линия. Отсюда до австрийских окопов, по словам Фёдора, было версты две с лишним открытого поля, пристрелянного ими с точностью до пяди.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: