Не та война (СИ). Страница 18

По поводу связи с третьей ротой Бугров поморщился.

— Ваше благородие, вы с ротным это решайте. У нас с их третьей не очень. Их ротный, штабс-капитан Карпов, человек не вредный, но амбиционный. Решит, что вы хотите по-своему переделать его фланг, — заупрямится. Наш ротный с ним ладит, да с терпением.

— Учту.

По поводу сигнализации Бугров только развёл руками.

— Ракетами, ваше благородие, подать сигнал хорошо. А хватит ли? У нас они считанные, командир полка стережёт пуще патронов.

— Запишу в сомнения. Предложение есть, но расход ещё надо узнать.

К полудню мы сделали круг. Я дописал в свой листок ещё одну строчку — про мешки у третьего отделения — и один уточняющий пункт про ракеты.

Возвращаясь, я перечитывал исправления. Часть недостатков Бугров знал давно. Моя работа состояла ещё и в том, чтобы собрать их вместе и объяснить ротному, за что взяться сначала. С каждым пунктом у меня прибавлялось вопросов к тем, кто уже служил здесь. Но если записка поможет кому-нибудь дожить до зимы, от неё будет больше толку, чем от хорошей статьи.

Во второй половине дня я зашёл к Ковальчуку.

Он встретил меня без обычного своего присвиста. Был тихий, сосредоточенный, даже с некоторой задумчивостью, которую у него я видел только один раз — когда он рассказывал мне про Пилипенко и сахар. Он сидел за своим снарядным ящиком, разложив перед собой такой же, как у меня, лист казённой бумаги, и писал быстрым неровным почерком.

— Кирюха.

— А, Серёга. Садись. Я тут тоже записку пишу, вот, ротному на готовность. А ты со своей закончил?

— Почти. С Бугровым уже прошли, теперь ещё поправки внесу. К вечеру отдам.

Он поглядел на меня снизу вверх и подмигнул, только без обычного озорства, по-братски и устало.

— Ты теперь, Серёга, как младший офицер, который прошёл настоящий экзамен. А на экзамене у нас ротный. Ты сдал или нет, он мне не сказал, но коль дал тебе пункты — уже не завалил.

— «Не завалил» — это хорошо. А «сдал» — это когда?

— Это когда двадцать второго прорвёмся живыми. Сдача вместе с награждением, — он хмыкнул, и в этом хмыке я снова услышал подкладку его весёлости, которая со вчерашнего вечера стала мне окончательно понятна. — Слушай. Я тут подумал про твой зигзаг.

— Ну?

— У меня во взводе есть два таких же «уса», как у тебя. Один к секрету у ракитника, другой к пулемётному гнезду. Оба прямые. Я Ржевскому сегодня утром сказал — он пожал плечами. «Если, — говорит, — у вас, Ковальчук, руки свободны, делайте. А Мезенцев вам покажет схему, которую он делал для Дорохова, если не откажет». Не откажешь?

— Не откажу, Кирюха.

— Ото ж, — он расплылся. — Тогда завтра утром ко мне на чай. Я соберу своих унтеров, Микитченко и Коваленко, и ты им своим средневековым разумом покажешь, как копать не прямо. Они тебя послушают. Они мужики правильные.

— Приду.

Он кивнул, вернулся к своей записке. Я поднялся. У двери обернулся.

— Кирюха.

— Чего?

— Ты ведь не об этих «усах» думаешь. Ты о двадцать втором.

Он не поднял головы.

— Об этих тоже, Серёга. Когда думаешь о двадцать втором, лучше руки делом занять. Иначе с ума сойдёшь.

К восьми вечера я пришёл к Ржевскому с запиской.

Он читал её долго, минут десять, пункт за пунктом. Карандаш держал наклонно, иногда отмечал на полях «V», иногда «?», иногда подписывал «Бугрову», «себе», «дивизион». У Фишки, лежавшей в ногах, мерно покачивался хвост.

Я сидел напротив и молчал.

— Мезенцев, — заговорил он наконец, не отрываясь от листов. — Пункт второй — вы его с Дороховым обсудили?

— Нет, ваше благородие. С Бугровым только.

— Почему?

— Дорохов сегодня был занят на копке. Я не хотел отрывать.

Ржевский оторвался от листов, посмотрел на меня.

— Понимаю. Дорохов занят копкой. Но если заметили что-то связанное с пулемётом, скажите ему сразу, как только сможете. До письменного доклада ждать не надо.

— Учту.

— Пункт шестой — ракеты. Вы сами пометили «под вопросом». Я вам скажу: их действительно мало, и полковник Добрынин их держит как золотой запас. Но вы правы в принципе. Я попробую выторговать у него хотя бы часть на роту. Ссылаться буду не на вас, чтобы полковник не заподозрил прапорщика в самовольном распоряжении войсковым имуществом. Не обижайтесь.

— Нисколько, ваше благородие.

— Пункт седьмой — ваша личная слабость с именами. — Ржевский вдруг ухмыльнулся, и ухмылка у него вышла совсем не командирская. — Вы знаете, Мезенцев, за всё время службы я ни разу не видел, чтобы младший офицер сам писал в записке ротному командиру «я не помню восьми фамилий своих солдат, прошу дать мне список». Обычно младший офицер этот пункт прячет. Не от нас. От себя.

Я молчал.

— Я вам этот список дам. Бугров сегодня же вечером напишет. Но я хочу одного: чтобы к двадцать второму вы всех знали поимённо не из списка, а в лицо. Встаньте завтра утром на построение с Дороховым, пусть он вам тихо подсказывает. На третьем прогоне вы их запомните. После третьего, если кого-то не узнаете сами, — подходите лично, здороваетесь за руку, спрашиваете, откуда. Это не устав. Это человеческое. Устав в первом бою не работает.

— Понял.

Он снова посмотрел на лист. Помедлил. Перечитал восьмой пункт — про мои сомнения.

— Мезенцев.

— Да, ваше благородие.

— Я просил написать и сомнения. Вы написали, но слишком осторожно. Для меня «не знаю, как работает наша артиллерия» полезнее, чем «возможно, преувеличиваю». Нас поддерживает Свешников, подпоручик, три орудия за лесом, версты три с половиной отсюда. До двадцать второго сходите, познакомьтесь. Попросите объяснить, где они могут нас прикрыть и как связаться. Человек угрюмый, но толковый.

— Схожу.

— Записка принята. Патроны завтра с утра начнём переносить. Плетень после обеда Бугров устроит. А запасное пулемётное гнездо я с Дороховым ещё сегодня обсужу.

— Так точно.

Он положил записку в свою полевую папку. Чертёж остался в журнале, а эти два листа — под рукой.

— Ступайте, Мезенцев.

Я вышел. В ходе сообщения дождь шёл уже всерьёз — мелкий, плотный, с тем серым шелестом, которого октябрь в этой земле набирал к вечеру. Я дошёл до своей землянки, снял плащ, сел у буржуйки. Фёдор подал чай, и я пил его молча.

Я был вымотан, как после трудного перевода. Вроде бы смысл наконец сошёлся, фраза получилась — а дальше новая страница. Послезавтра двадцать второе; одной принятой запиской дело не кончалось.

Штабс-капитан Ржевский Николай Петрович, тридцати четырёх лет, сын старшего делопроизводителя Варшавского окружного суда, выпуска Алексеевского военного училища девятьсот первого года, кавалер ордена Святой Анны четвёртой степени «За храбрость» за японскую войну девятьсот пятого, — в тот же вечер сидел у себя в землянке ещё долго после того, как прапорщик Мезенцев ушёл.

Он курил редко, папироса за весь вечер догорала первая. Фишка спала у его сапога. Свеча оплывала. На столе перед ним лежала записка прапорщика, и поверх неё — ротный журнал с подшитой утром схемой зигзага.

Ржевский перечитал записку и вернулся к тому, о чём думал весь вечер.

Мезенцева прислали в августе с одесской партией, в числе двенадцати. Ржевский тогда выделил его по любимой примете: глаза не бегают. Теперь, после лазарета, прапорщик резко переменился. Ржевский видел немало контуженных; обычно они возвращались медлительными, раздражительными, быстро уставали. Этот тоже уставал, но стал собраннее. Спокойнее говорил, замечал недостатки, доводил мысль до конца. Объяснения у Ржевского не было.

Выспрашивать он не собирался. Если Мезенцеву есть что сказать, скажет сам. Сейчас прапорщик справлялся с делом, и это было важнее.

Прямой «ус», слепой участок у пулемёта, незакрытый стык с третьей ротой. Что-то Ржевский и сам видел, до чего-то не доходили руки. Теперь перед ним лежал список, по которому можно было распределять работу.

Надо было решить, чем заняться до двадцать второго.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: