Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ). Страница 25
Я не злился. Злиться на систему за то, что она система, это тратить заряд впустую. Я просто занес в ту же тетрадь, где живут мои формулы, еще одну строку, короткую: «когда напишу свои списки, поставлю в них графу для того, кто везет». Списки я тогда еще не писал. Но Брасс уже сказал мне про них, а Брасс зря не говорит.
Разбор кончился, комиссия разошлась, и я думал, что на этом четверг и закроется. Но Брасс, собирая свои бумаги, сказал, не глядя на меня, буднично, как говорят «подай ключ»:
— Форк. После обеда зайди в каптерку. Разговор есть.
До обеда оставалось полдня, и я провел их с местной техслужбой у своего борта: раненого старика вскрыли, и я напросился смотреть, как снимают лопнувшую магистраль. Зрелище было поучительное. Участок разрушения, вблизи, рассказывал всю историю честнее любого заключения: продольная трещина по шву, кромки истончены, металл вокруг с той характерной матовостью, которую дает многолетний перегрев на грани. Эту магистраль не убило одномоментно. Ее убивали медленно, два перенесенных квартала, накапливая усталость, пока запас не кончился ровно на середине учебного перегона. Техник платформы, снимавший узел, покачал головой и сказал фразу, которую я записал в тетрадь дословно, потому что лучше не скажешь: «Она не сломалась, парень. Ее доносили». Доносили. Как донашивают обувь до дыры, зная, что дыра будет, и все равно донашивая, потому что новая стоит денег, а старая пока держит. На людях этот принцип тоже работает, подумал я, только там дыра называется иначе.
С того места, где лежал вскрытый старик, была видна дальняя стоянка платформы, и на ней стоял борт, каких я вживую не видел с первого курса. Корвет, флотский, белый, первой категории, с чехлами на дюзах и с часовым у трапа. Он стоял отдельно от всего, что на «Вехе» летало, чинилось и текло, и полоса ему была без надобности: такие уходят вверх с места, воздух им только мешает. Я смотрел на него дольше, чем на свою магистраль, и техник это заметил.
— Флотский учебный. За вашими пришел, он каждый год об эту пору приходит. Постоит, дождется конца вашей практики, заберет человек двенадцать на две недели наверх и привезет обратно с часами.
— А как выбирают эти двенадцать?
— Никак не выбирают, парень. Фамилии с ним прилетают. — Он вернулся к магистрали и сунул мне хомут, подержать.
Я держал хомут и считал. Двенадцать мест на курс в четыреста двенадцать человек. Фамилии прилетают с бортом, а значит, составляют их там, где не лежит мой средний балл и где никто не видел моих рук. Впервые за четыре года я стоял перед списком, про который не понимал, как в него попадают, и это оказалось неприятнее лопнувшей магистрали: с магистралью я хотя бы знал, где вентиль. Я положил это на полку и сам услышал, как она скрипнула.
Обратно на базу мы шли попутным транспортом с грузовой оказией, вдвоем с Брассом, и всю дорогу он молчал, а я молчал вместе с ним, и молчание было хорошее, не тягостное. Раненый борт остался на платформе под замену, и я поймал себя на том, что скучаю по старику, оставленному в чужом ангаре с вскрытым боком, как скучают по товарищу, попавшему в лазарет. Глупое чувство для человека и машины, знаю. Не отменяю. У меня с железом четвертый год как с людьми, а с некоторыми людьми, как с железом, и я давно перестал сортировать эти отношения по видам: работает и работает.
Уже на подходе Брасс, глядя в иллюминатор на вырастающие из степи ангары базы, обронил, ни к кому:
— Хороший борт. Одиннадцатый. Его спишут через год-два, а он всех переживет, вот увидишь. Такие переживают. Спишут по возрасту. Сам не сломается.
Я не знал, про борт он это или про что-то еще. Спрашивать не стал. Некоторые фразы надо просто взять и положить в карман, а расшифровывать после, когда придет их время.
Каптерка инструкторов на дальнем причале, это выгородка при ангаре, три на четыре, стол, два табурета, шкаф с документацией, электрочайник допотопного вида и запах, который я узнал с порога: крепкий чай, машинное масло и бумага. Запах места, где работают руками и головой одновременно. Я в таких местах провел половину жизни и в них отдыхаю лучше, чем в парадных.
Брасс сидел за столом, без красного верха, в одной технической рубахе, и от этого выглядел не инструктором, а просто немолодым летчиком, каких много на любом причале галактики. Он кивнул мне на второй табурет. На столе стояли две жестяные кружки, и он, не спрашивая, налил из чайника в обе. Чай был крепкий до черноты, с каким-то степным привкусом, и это был первый за четыре года в Академии чай, который мне налили не по расписанию довольствия, а по человеческому счету. Я отметил событие про себя как редкое.
— Пей. — Брасс подвинул мою кружку на палец ближе. — И слушай. Говорить буду я, ты кивай.
Я кивнул авансом. Он усмехнулся уголком.
— Вчера ты сделал три вещи. — Брасс грел ладони о кружку. — Первую: доложил отказ до того, как полез руками. Этому учат. Делают немногие: руки в аварии чешутся сильнее языка. Вторую: перекрыл магистраль правильным вентилем на машине, где он стоит не там, где в методичке. Этому не учат вообще. Это либо знаешь, либо нет. Ты знал. Откуда, не спрашиваю. В допуске у тебя этого нет, и я не спрашиваю.
Он отпил. Я держал лицо. В кабине над магистралью я держал его лучше, но и тут справился.
— Третью вещь ты сделал, сам, наверное, не заметив. Ты вел раненую машину так, что она села мягче, чем садятся здоровые. Ты ее жалел. Это, Форк, инженерное, не летное. Инженер с машиной живет. Ты с ней живешь, и это видно с земли невооруженным глазом.
Он поставил кружку, достал из шкафа лист бумаги, настоящей, бланочной, и ручку. Не стилус, ручку, с чернилами, каких я не видел с Целины, где у нас одна была на всю бригаду, для подписей в ведомости.
— Я пишу тебе рекомендацию. — Он снял колпачок с ручки. — От руки. Печатную пишет канцелярия, эту пишу я. Смотри и не мешай.
И написал. При мне, не торопясь, разборчивым почерком человека, который пишет редко, но каждое слово взвешивает. Я сидел напротив и смотрел, как ложатся строки, и читал их вверх ногами, по своей привычке, и первые строки были уставные, про фамилию, курс, практику. А потом пошли не уставные.
«…рекомендую к назначению на суда исследовательского корпуса. Летает, как чинит. Обе половины комплимент».
Обе половины комплимент. Я поднял глаза. Брасс писал дальше, не отрываясь:
— Помнишь, я тебе сказал: летаешь, как чинишь, это комплимент наполовину. Чинишь ты как человек, который не доверяет тому, что летит. В аварии это спасло тебе борт. В обычном полете придерживало: ты машину слушал так внимательно, что забывал ей приказывать. Летчику нужна вторая половина. Наглость. Скажи машине «делай» и не проверяй. Вчера ты ее нашел. Приказал раненой машине дотянуть, и она дотянула. Ты не сомневался. Вот теперь обе половины комплимент. Я это и пишу.
Я сидел и молчал, потому что горло у меня работало ненадежно, а показывать это не входило в мои планы.
А потом я увидел, кому адресована рекомендация.
В верхней части бланка, в графе адресата, стояло название борта. Брасс вписал его первым, еще до текста, и я, читая вверх ногами, добрался до него только теперь.
«Меридиан», исследовательский корвет дальней картографии.
Я перечитал строку. Потом еще раз. Потом еще. Четыре раза я перечитал эти два слова, «Меридиан» и «картографии», и запомнил их так, как запоминают номер, от которого зависит жизнь: намертво, до последней буквы, с интервалами и наклоном почерка. У моей мечты, у той, что три года висела над койкой сначала плакатом, потом чистым листом, у мечты про белые палубы и координаты, которых еще нет на картах, впервые появились имя и адрес. «Меридиан». Корвет дальней картографии. Тот, кто идет по координатам, которых еще нет, и наносит их, чтобы после него шли по готовым. Холодное, честное имя, без пафоса, ровно про то, чего я хотел, сколько себя помню.
— Почему «Меридиан»? — Голос вышел ровнее, чем я ждал.