Петербургский врач 8 (СИ). Страница 41
Мельников перевел взгляд с Ракитина на Сазонова, с Сазонова на меня, будто проверяя, не разыгрывают ли его всем госпиталем. Потом шумно выдохнул.
— Вот же… — Он покрутил головой. — А я ведь знаю, чья это работа. Догадываюсь то есть. Цуй — главарь у них так зовется. Мы его шайку в прошлом году под Ашихэ разбили, самого Цуя я снял из винтовки, лично. Так что сам он с того света не закажет, а вот родня у него осталась, и родня денежная. Эти могут. Они клялись достать.
— Возможно, — сказал Ракитин таким голосом, каким соглашаются, чтобы не обсуждать. — Заказчики — моя забота. Ваша забота проще и неприятнее: полдня или даже день вам придется полежать в мертвецкой. Среди настоящих покойников, в холоде, не шевелясь, если кто войдет. Приятного мало, скрывать не стану.
— А выбор у меня есть?
— Выбора нет.
— Тогда чего спрашивать. — Мельников криво усмехнулся.
— Полежу. Лишь бы не замерзнуть. Чтоб я там взаправду не окоченел. Покойник покойником, а служить мне еще хочется.
— Что-нибудь придумаем, — сказал Ракитин. — А пока не помрете — лежите, выздоравливайте и ни с кем не откровенничайте. Для отделения вы просто идете на поправку.
— Понял. — Мельников поднялся, помедлил. — А ведь чудно, господа. Столько раз мог помереть по-настоящему — бог миловал. Теперь помирать понарошку, и то по приказу. Никакой самостоятельности человеку.
Он вышел, придерживая руку. Сазонов проводил его взглядом и повернулся к Ракитину.
— Со сторожем я договорюсь сам, — сказал он. — Там у меня Никанор Дудкин. Мужик простой, из запасных, но на удивление неглупый, и подыграет так, что вы заслушаетесь. Он, доложу вам, артист. Прошлой осенью пропал на целый день, на службу не вышел, а потом такую историю выдумал — про размытый мост, утопшую лошадь, что я чуть не поверил. На деле, как выяснилось, выпил лишнего и проспал. Так что притвориться, будто он пускает чужого человека к покойнику за полтинник, для Дудкина не работа, а почти удовольствие.
— Вот пусть и пускает за полтинник, — сказал Ракитин. — Даром пускать нельзя, даровому сторожу не поверят. Ну что же, господа. На сегодня все. Каждому его часть я распишу отдельно. И само собой: из этого кабинета разговор не выходит.
* * *
Глава 17
Два дня прошли обычным ходом, только я, садясь по утрам за скорбные листы, каждый раз прикидывал: сегодня или завтра. Вышло — сегодня.
Гольдин влетел в ординаторскую без стука, что случалось с ним только при внезапных кровотечениях. Лицо — растерянное.
— Вадим Александрович! В чистой хирургии несчастье. Мельников умер. Ротмистр. Ни с того, ни с сего. Никто ничего не понимает.
Я поднял голову от бумаг и нахмурился, как бы соображая. Соображать мне было нечего — про эту смерть я знал больше всех в госпитале, но лицо обязано отработать как полагается.
— Мельников… Это который с плечом? Пограничной стражи? Постойте, меня же к нему звали. Я смотрел рану: сквозная, чистая, кость не задета. Там нечему было убивать. Вы ничего не путаете?
— Ничего я не путаю! — Гольдин даже руками взмахнул. — В том и ужас, что нечему. Его на этой неделе выписывать собирались, документы в часть готовили. А утром доктор пришел — а он готов. Никто не понимает, ни Левицкий, ни дежурный.
— Сердце, может быть?
— Может, и сердце… — Он сказал это с сомнением. — Только непохоже. Здоровый мужчина, не жаловался, не задыхался, накануне со всеми ужинал и анекдоты рассказывал.
— Странно. — Я встал со стула. — Схожу посмотрю сам. Не люблю смертей, которых никто не понимает. С них обычно начинаются неприятности покрупнее.
Про неприятности покрупнее я знал тоже больше всех, но Гольдину, разумеется, ничего не сказал.
Двор жил своей утренней жизнью: от ворот тянули сани с ранеными, у кухни гремели котелками, из прачечной валил пар. У корпуса чистой хирургии стояла кучка ходячих больных. Внутри было тише обычного. У операционной сидел на табурете санитар в свежем халате и никого не пускал.
— Не велено, ваше благородие, — сказал он, поднимаясь. — Смерть непонятная, доктора смотреть будут. Может, зараза какая. А вас велено пропустить, Константин Сергеевич распорядились: если доктор Дмитриев придет — пускать.
Логично. Если в госпитале подозревают заразу, гнойного доктора зовут первым. Кто бы ни сочинял эту пьесу, ремарки в ней расставлены с умом.
Я вошел и прикрыл за собой дверь. Покойник сидел на операционном столе, свесив ноги, и вид имел до крайности недовольный. Поверх рубахи и кальсон на нем был байковый халат, рука все еще висела на косынке, а на столе рядом лежала казенная простыня, которой ему предстояло накрываться. Левицкий стоял у окна, Сазонов — у шкафа с инструментом.
— А, вот еще один доктор, который меня уморил, — сказал Мельников вместо приветствия. — Виноват. Который засвидетельствовал. Путаюсь я в своем новом положении.
— Привыкайте, — сказал Левицкий. — Свидетельствовал вас я, и попрошу не путать: подпись на документе моя.
— Тем более. Господа, а покурить мне можно? В последний раз, так сказать. Покойнику перед дорогой.
— Нельзя, — сказал я. — От вас потом час табаком пахнуть будет. Свежий дым от мертвого тела — это даже для Харбина чересчур. Тот, кто придет на вас смотреть, может оказаться человеком с хорошим носом.
— Понимаю. — Мельников вздохнул и покосился на собственную папиросницу, лежавшую поверх узелка с вещами. — Все понимаю, кроме одного: почему мне туда так не хочется. Под пули шел — меньше противился. Долго мне там лежать, господа?
— Несколько часов самое малое, — сказал Сазонов. — А вернее всего — до завтра. Пока гость не пожалует, хоронить вас рано, а когда он пожалует, знает один Бог да хозяева того, кто придет.
— Утешили. — Мельников поерзал на столе. — Ну да ладно. Полежим.
— Не замерзнете вы там? — Сазонов оглядел его поверх очков. — Сарай нетопленый, на то и мертвецкая.
— Не замерзну. — Мельников мотнул головой. — Я в Сибири всю жизнь, мне холод нипочем. На снегу спать могу, случалось… — Тут он все-таки поежился. — Хотя очень не хочется. Что-нибудь там постелили, как обещано?
— Постелили. С утра еще, под рогожу, снизу не видно. И насчет горячего распоряжение сделано, принесут.
— Тогда живем. То есть… — Он махнул здоровой рукой. — Тьфу. Опять путаюсь.
Левицкий отошел от окна.
— Ну что же, Глеб Ермолаевич, пора и слух пускать. Что говорить будем — закупорку?
— Закупорку люди не выговорят, — сказал Сазонов. — В бумагах закупорка, а для народа — сердце. Умер от сердца, скоропостижно, бывает и с крепкими. Коротко, понятно и спрашивать не о чем.
— Сделаем. — Левицкий взялся за дверную ручку. — Сейчас скажу сестрам, и через пять минут будет знать весь госпиталь, включая тех, кто в беспамятстве. Наши женщины в этом смысле надежнее телеграфа, и депеши у них выходят содержательнее. Они, между прочим, уже переживают. Вы тут, Сергей Ильич, многим успели понравиться. Досадная, одним словом, потеря.
— Передайте, что покойный тоже безутешен, — сказал Мельников. — А кто особенно сильно переживал? Если я потом, когда все образуется, заеду в гости? Может, меня будут очень рады видеть. Ну и все такое…
Левицкий фыркнул и вышел. Я подождал, пока дверь закроется плотно.
— Один вопрос, Глеб Ермолаевич. Нести его в мертвецкую кто будет? Санитары ведь возьмутся за живого человека. Живой от мертвого отличается на руках, хоть простыней накрой, хоть чем. И сторож примет. Выходит, эти люди будут знать все.
— Будут, — согласился Сазонов. — Риск есть, не спорю, и подполковник ваш об этом спрашивал первым делом. Только эти двое — наши. Оба из бывших солдат, оба под пулями были и оба тут отлеживались после ранений, я их сам и оставил при госпитале. Мужики правильные, лишнего не скажут даже спьяну, а на японцев работать не станут ни за какие деньги: у одного брат под Тюренченом остался, у второго полроты. Со сторожем я говорил лично. Об нем не беспокойтесь, он свое дело сделает лучше нас с вами.