Механизатор 82 (СИ). Страница 34
Я поудобнее перехватил стремянки и пошёл дальше в горку.
Пыль ещё не села. У поворота стояли гуси Кузнецовых, штук шесть, и смотрели на меня с ненавистью.
— Ну чего, — сказал я гусям.
Гуси промолчали.
У Гуровых во дворе горел горн, хотя было четыре часа дня и жара стояла такая, что рубаха на мне высохла белыми разводами. Степан Егорыч сидел на чурбаке спиной к калитке, Пашка качал мех.
— Стремянки, — объявил я через забор.
Степан обернулся не сразу.
— Клади там.
Я положил их на верстак под навесом и постоял, потому что было видно, что он не в духе, и было непонятно, с чего.
— Егорыч.
— Что.
— Ты кузов когда варить будешь?
— Заварю. — Он поворочал в углях железку. — Ты иди, Петя. Иди-иди.
Пашка на меня посмотрел и качать не перестал.
Я пошёл.
Дома мать выставила на стол сковородку с теми самыми чебаками, жаренными в муке, и я съел их все, вместе с окунем.
От автора: благодарю за внимание к моей книге. Огромное спасибо! Если вам нравится, поставьте, пожалуйста, лайк.
Глава 14
Автобус на райцентр уходил от конторы в шесть, и в половине шестого на площадке перед конторой уже стояли трое.
Людка с чемоданом. Мать её, тётя Нюра, — маленькая, злая с недосыпу. И Клавдия из сельпо, которую никто не звал.
Клавдия пришла давать наставления.
— В общежитии не сиди одна, — говорила она, держа Людку за пуговицу. — Там девки бойкие, они тебя объедут. И в столовой бери первое, не бери одно второе, желудок посадишь.
— Тёть Клав.
— И тетрадку купи толстую. Толстую! Не эти по двенадцать листов.
Людка кивала. Она вообще всё утро кивала и почти ничего не говорила.
Чемодан у неё был фанерный, обтянутый чем-то коричневым, с ремнём поверх замков, и весил он килограммов пятнадцать. Я его подержал в руке.
— Ты чего туда положила?
— Ничего.
— Пятнадцать кило ничего.
— Мамка банки насовала, — сказала Людка в сторону.
— Не насовала, а положила, — отозвалась тётя Нюра. — Там варенье и огурцы. Она их за неделю съест, а потом три месяца будет мне писать, что похудела.
Небо на востоке уже было светлое и совсем без облаков, и по площадке ходила чья-то собака и обнюхивала чемодан.
Автобус пришёл в семь минут седьмого — ЛиАЗ, пыльный, с наклейкой на лобовом.
Тётя Нюра обняла дочь коротко и деловито, как обнимают, когда стесняются. Клавдия обняла долго и с чувством.
Мне досталось четыре секунды у ступеньки.
— Ну.
— Ну.
Она смотрела на меня снизу, потому что стояла на земле, а я на подножке с её чемоданом.
— Петь.
— Что.
— Ничего.
Я занёс чемодан, поставил на полку, вышел. Она поднялась, села к окну и сразу отвернулась, и я видел только затылок и косу.
Автобус тронулся, объехал лужу и пошёл на угор.
— Ну вот, — сказала тётя Нюра.
Она посмотрела на меня — быстро, снизу вверх, оценивающе, — и пошла домой, и это был первый раз, когда мать Людки на меня посмотрела вообще.
Я постоял, пока пыль не села, и пошёл на стан.
До стана было пять километров, идти час, и я всю дорогу шёл и злился на себя за то, что не сказал ничего. Хотя говорить, если разобраться, было нечего: всё уже сказали в бане девять дней назад, и повторять это на площадке при Клавдии было бы глупо.
Сев кончился, и началось то, что в сводках называется скучно, а на деле занимает половину лета: досев кормовых, кукуруза, обработка паров.
Работа спокойная. Ни красных дней, ни ночных смен, ни Лобанова, который бегает и орёт.
И вот в этой спокойной работе я к середине июня обнаружил, что бригада поехала сама.
Началось с ящика.
Я в конце мая притащил на стан железный ящик из-под чего-то, поставил под навесом и сложил туда расходники: шплинты, шайбы, изоленту, проволоку, пару жиклёров, обрезки шланга. Своё. Чтобы не бегать в мастерскую за каждой ерундой.
Через неделю в ящике появилось не моё.
Кто-то положил банку из-под тушёнки с гайками. Кто-то — старый набор щупов. Твердохлеб принёс метчик на восемь, тупой, но метчик.
Я никого не просил.
К десятому июня ящик не закрывался, и Гнидин приделал к нему щеколду, а Дудник повесил замок, и ключ повесили рядом на гвозде, отчего замок потерял всякий смысл, но всем стало спокойнее.
— Так а зачем замок, если ключ висит?
— Так от чужих, — объяснил Дудник.
— От каких чужих?
— Ну от чужих.
С этим я спорить не стал.
Ещё через день ко мне подошёл Мещеряков — мужик под шестьдесят, молчаливый, из тех, кто на любую новость говорит «ну-ну» и уходит.
— Слышь. — Он потоптался. — Ты когда масло меняешь, ты сколько льёшь?
— В картер? Двенадцать.
— А я четырнадцать лил.
— Так там больше не входит.
— Входит. — Мещеряков посмотрел в сторону. — Если через край.
Мы с ним потом полчаса разбирались с щупом, на котором риска была стёрта, и я эту риску пробил керном заново.
Он ушёл, ничего не сказав.
А вечером я увидел, как он показывает свой щуп Гнидину.
Двенадцатого июня, в субботу, на стан приехал бензовоз.
Приезжал он раз в три дня — ГАЗ на пятьдесят три, с цистерной, и водил его парень лет двадцати пяти по фамилии Шапкин. Шапкин был человек ленивый и незлой. Он подъезжал, раскатывал рукав, наливал в бочки, давал ведомость, в ведомости расписывались, и он уезжал.
В тот день заправляли Гнидина.
Я в это время лежал под своим ДТ с ключом и слушал, а слушать там было нечего: сначала шум насоса, потом разговор.
— Двести, — сказал Шапкин.
— Двести, — согласился Гнидин.
— Распишись.
Я вылез.
Не потому, что что-то заподозрил. Мне просто надоело лежать.
Бак у ДТ-75 стоит наверху, за кабиной, и в него видно. Я залез на гусеницу и заглянул.
— Гнидин.
— А?
— Ты полный был, когда он приехал?
— Пустой.
— Совсем?
— Ну, на донышке.
Я посмотрел ещё раз.
Бак у него на триста пятнадцать. Долили двести — значит, должно быть чуть меньше двух третей. А там было заметно ниже.
— Шапкин.
Шапкин уже сматывал рукав.
— Чего?
— Прогони ещё раз. Мне интересно.
— Чего интересно?
— Сколько ты налил.
Он остановился и стал очень спокойным.
— Двести. В ведомости написано.
— В ведомости написано, — согласился я. — А в баке сколько?
— В баке я не мерил.
— А давай померим.
Мужики стали подтягиваться.
Мерной линейки у нас, конечно, не было. Была деревянная рейка от опалубки, которую я обстругал, вымочил и разметил ещё в мае — я по ней свой расход считал. Разметка была моя, самодельная, но проверенная ведром.
Я эту рейку принёс и опустил Гнидину в бак.
Достал.
Мокрое пятно кончалось на сто семьдесят восьмом делении.
— Сто семьдесят восемь, — прочитал я вслух.
Стало тихо.
— Твоя рейка врёт.
— Может. Давай на твоей цистерне померим, у тебя метршток есть.
Метршток у него был, и таблица на цистерне была, и мерить он отказался.
— Мне ехать надо.
— Так езжай.
Он уехал.
А ведомость Гнидин не подписал — стоял и держал её в руке, как будто она горячая.
К вечеру на стане обсуждали только это.
Разница выходила двадцать два литра с одной заправки. Мишка тут же посчитал вслух и сбился, потом посчитал ещё раз и получил другое, и мужики стали спорить.
— Погоди. Двадцать два — это с одного. А нас тут сколько?
— Двенадцать.
— И через три дня опять.
— Так это ж…
— Так это ж бочка в неделю, — закончил Дудник.
— Больше.
— Сколько?
— Не знаю точно. Считать надо.
И считать я вслух не стал, хотя посчитать мог, потому что дальше начиналось то, чего мужикам знать не надо было раньше времени, а мне надо было подумать.
Двадцать два литра недолива — это, вообще-то, не обязательно воровство. Солярка на жаре расширяется. Утром на нефтебазе Кузьмин принимает холодное, из подземной ёмкости, а к обеду в цистерне на солнце оно уже другое. Не помню коэффициент, что-то около одной сотой доли процента на градус — врать не буду, я его в жизни не помнил и сейчас не помню. Но на двадцать градусов разницы получалось около полутора процентов.