Механизатор 82 (СИ). Страница 33

Мы помолчали.

Я смотрел на неё сбоку.

Двадцать лет. Волосы после дня работы собраны кое-как, на шее прилипла прядь, ключицы в вырезе платья, и на этих ключицах капли — не пота, а пара, осевшего из воздуха.

Мне шестьдесят восемь лет, и я умер у собственного склада.

Стыдно почему-то не было. Было изумление, тихое и бестолковое, как у человека, которому дали подержать чужое.

— Ты чего смотришь?

— Ничего.

— Ты странно смотришь. Ты всегда странно смотришь. — Она отвернулась. — Я из-за этого первый раз и…

— Что первый раз?

— Ничего.

Я взял у неё пиджак и положил на полку.

Она не шевелилась.

Я сел обратно — ближе, — и она всё равно не шевелилась, только дышала часто и мелко, и я взял её руку и повернул ладонью вверх. Ладонь была тёплая и в мелких порезах от ящиков.

— Люд.

— Что.

— Ты скажи, если не надо.

Она молчала долго.

— Надо, — выговорила она наконец, и голос у неё сел совсем.

От неё пахло мылом и улицей, а от меня — веником и дымом, и она сначала охнула от того, какой я горячий, и засмеялась, и я поймал этот смех губами, и он у неё оборвался на середине.

Полотенце сползло куда-то на пол.

Скамейка была узкая, и мы её чуть не опрокинули, и Людка сказала «тише ты» — и тут же сама уронила бидон с квасом, который покатился по полу и загремел на весь огород.

Она замерла.

— Мамка твоя…

— Она у Кузнецовых.

— А если…

— Люд.

Она ткнулась мне лбом в шею, и я почувствовал, как она перестала слушать всё остальное.

В окошке стемнело совсем.

Потом мы лежали на лавке валетом, потому что иначе на этой лавке было никак, и Людка держала ноги у меня на груди, и я держал её за щиколотку, и мы оба молчали.

Где-то у Кузнецовых бабы допели и начали заново.

— Слышно, — сказала Людка в потолок.

— Слышно.

— Твоя мамка поёт?

— Моя мамка первая и поёт.

Она фыркнула.

Потом села, стала искать в темноте платье и нашла его, разумеется, мокрым — оно упало в лужу у бочки.

— Ой.

— Возьми моё что-нибудь.

— Домой в твоём? Ты дурак?

Она отжала платье, надела прямо мокрым, поёжилась и стала заплетать волосы, глядя в чёрное окошко как в зеркало.

— Петь.

— М.

— Я восьмого еду.

Я поднял голову.

— Так июнь только.

— Восьмого. Курсы с десятого. — Она возилась с волосами, и голос у неё был обыкновенный, только слишком обыкновенный. — Клавдия уже приказ подписала.

Я сел.

Считать было нечего — я и так посчитал. Девять дней.

— Провожу.

— Автобус в шесть утра.

— Провожу.

Людка дозаплела косу и обернулась.

Она стояла в мокром платье, босая, с косой через плечо, и смотрела на меня очень внимательно, и я знал, что она хочет спросить то же самое, что уже спрашивала в поле, и знал, что не спросит.

— Не сиди тут, простынешь, — сказала она и вышла.

Я потом ещё сидел в темноте, слушал, как она идёт по доске через огород — она наступила мимо и тихо сказала «чёрт», — и как хлопнула калитка.

Бидон валялся посреди предбанника.

Я его поднял. Квас вытек весь.

В воскресенье я был в конторе без десяти девять.

Контора в выходной стоит пустая и оттого кажется больше. Пахло мастикой и пылью, в коридоре кто-то оставил ведро с тряпкой, и на двери бухгалтерии висел замок.

Лапин был у себя. Он сидел без пиджака, в рубашке с закатанными рукавами, и на столе у него лежала карта — большая, склеенная из четырёх листов, вся в карандаше.

— Пришёл. — Он не поднял головы. — Садись сюда, оттуда не увидишь.

Я обошёл стол.

Карта была нашего хозяйства: поля, обведённые контурами, с номерами и цифрами внутри. Поверх карандашом шли пометки — стрелки, штриховка, какие-то буквы.

— Это что за буквы?

— Предшественник. — Лапин постучал пальцем. — Вот тут в семьдесят девятом пар, восьмидесятый — пшеница, восемьдесят первый — пшеница, в этом опять пшеница.

— Три года подряд?

— Четыре будет.

Он откинулся.

— И что мне за это будет, спрашивается?

— Овсюг.

Лапин посмотрел на меня.

— Ну ты смотри, — проговорил он без всякого выражения. — Овсюг. Кто тебе сказал?

— Батя говорил.

Это была неправда наполовину. Батя действительно говорил, только я это услышал не от бати, а от агронома в соседнем хозяйстве в девяносто шестом, когда возил ему подшипники и остался пить чай.

— Овсюг, — согласился Лапин. — И корневые гнили. Только это через два года будет, а сводку сдавать в этом.

Он достал папиросы, посмотрел на меня и убрал обратно.

— Вот тебе вся моя работа, Лыткин. Я двадцать два года объясняю, что поле — это не станок. Станок можно гонять в три смены, а поле нельзя. И меня двадцать два года слушают и кивают.

— И?

— И сеют пшеницу по пшенице. — Он пожал плечами. — Потому что пар — это год без урожая. А год без урожая — это район, и это уже не ко мне.

Он развернул карту другой стороной, и я увидел на обороте таблицу, расчерченную от руки: номера полей, площади, расстояние от бригадного стана.

Вот это меня и заинтересовало.

— Виктор Андреич. А расстояние тут зачем?

— Норму считать. Расход на гектар.

— Топливо?

— И топливо.

Я посмотрел на таблицу внимательнее. Поле номер шесть — четыре километра. Поле номер одиннадцать — двенадцать.

— А норма одна?

— Норма по гектару. — Лапин потёр бровь. — Переезды в неё заложены усреднённо. Где-то так.

— То есть если я весь сев проработал на шестом, а списали мне по средней…

Лапин молчал.

— … то разница где?

— Хороший вопрос.

Лапин свернул карту и стал прижимать её на столе ладонью, разглаживая складку, которой там не было.

— Кто у нас нефтехозяйство?

— Кузьмин.

— Ага.

— Лыткин. — Лапин посмотрел на меня. — Ты в позапрошлый раз про сеялку спросил, а через неделю у нас главный инженер сидел красный. Я тебя очень прошу — ты сначала мне скажи, а потом уже.

— Так я вам и говорю.

— Ты мне говоришь, — согласился Лапин, — а у меня уже в животе неспокойно.

Мы просидели над картами до половины двенадцатого.

Он показывал мне севообороты, я задавал вопросы, он на половину не знал ответа и честно говорил «не помню» или «это в книге истории полей, надо смотреть». Книга истории полей нашлась в шкафу, и оказалось, что за семьдесят четвёртый год из неё вырваны два листа.

— Это как?

— А вот так.

— И никто?

— Лыткин. — Лапин закрыл шкаф. — Тому, кто их вырвал, сейчас лет шестьдесят пять, и он живёт в Краснодаре у дочери.

Я вышел из конторы в двенадцатом часу, и на улице был такой свет, что я зажмурился.

Вот чего я в той жизни не знал совсем — что на всё это была бумага. Что кто-то сидел и чертил от руки таблицу, где у каждого поля своё расстояние.

Через сколько-то лет этих полей не будет. Часть засеют, часть бросят, и на восьмом, помню, вырастет берёзовый колок метров в двести.

Я закурил и пошёл вниз, к мосту.

Витьку с Тонькой я увидел в четверг, третьего июня.

Я шёл из мастерской с двумя стремянками под мышкой — Гурову для прицепа, обещал ещё в мае, — и на подъёме от моста меня обогнала «Ява».

Она прошла близко, обдав пылью, и я отвернулся, и уже потом, сквозь пыль, разглядел.

Витька вёл. Сзади сидела Тонька.

Она сидела боком, как бабы садятся, держась за него одной рукой за ремень, а другой придерживая на голове платок, и платок всё равно сдуло на шею, и волосы у неё летели назад. И она смеялась.

Не потому, что смешно. Просто ехала и смеялась.

Мотоцикл ушёл на угор, свернул к клубу и пропал, и звук ещё держался в воздухе секунд десять.

Я стоял на дороге со стремянками.

В той жизни я к июлю уже ходил к Тоньке. В той жизни этот мотоцикл ездил мимо неё три года и ни разу не остановился.

Толкнул — и оно поехало. Куда поехало, я знать не мог, и предъявлять теперь было некому и нечего.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: