Райские псы. Страница 5



Генуя. Горы в три ряда, точно акульи зубы, отгораживали ее от новой эпохи, защищали от ветра глубоких перемен.

Правда, по морю сюда порой проникали турецкие или венецианские корабли. Но если судну удавалось подплыть достаточно близко к скалистым берегам, на экипаж обрушивалась вся ярость лавочников, сразу хватавшихся за оружие. (Как известно, самое отчаянное сопротивление оказывают те, кто почитают себя беззащитными, или праведниками, или беззащитными праведниками.) Плохо приходилось беспечным пиратам. Дело довершали бродячие псы. Они спускались на берег и пожирали растерзанные тела.

Именно в детской поре Христофора следует искать ключ к его будущей силе. Как он рос? В атмосфере незатейливых семейных традиций, черпая любые познания – поостережемся называть это образованием или воспитанием – в приходской церкви. Ему повезло, его не задела чума, он не знал власти победоносных дуче.

Мальчик мягко втягивался в систему заблуждений и устрашений своей эпохи. А та вкрадчиво готовила его к мрачной и благоразумной покорности.

Священник падре Фризан после баньи кауды [13] или густого песто, которые обычно служили завтраком в дождливую зимнюю пору, заводил рассказы об огненных драконах у адских врат и о вечных (вечных! вечных!) муках, а иногда брался расписывать доброту Иисуса Христа, да так, словно речь шла о собственном его богатом и влиятельном двоюродном дядюшке, который обитал где-то далеко и которым было так приятно похвастаться.

А еще он давал им уроки тогдашнего сурового милосердия: убей мавра, разорви на куски, но потом не забудь помянуть его в воскресной молитве (и даже попроси для него местечко попрохладней в чистилище для неверных).

И надо признать, что именно падре Фризан заразил Христофора страстной и мучительной мечтой о Рае. В одну дождливую пятницу (в самый разгар зимы), осушив за обедом целую бутыль Lacrima Christi, священник изумил детей рассказом о берегах, покрытых белейшим песком, о пальмовых рощах, что перешептываются с ласковым ветром, о ярком полуденном солнце и небе эмалевой голубизны, о кокосовом молоке и несказанно сладких фруктах, о нагих людях, которые плещутся в прозрачных струях, и о звучащих там нежнейших мелодиях. О разноцветных птицах. Об их трелях. О кротких хищниках и крошечных колибри, вкушающих нектар розы. О земле ангелов, совершенных существ, не знающих времени. “Вот что такое Рай! Вот откуда нас изгнали по вине Адама и иудеев! Вот почему только смерть кажется нам верным способом избавиться от грязной и безрадостной плоти, от череды унылых дней! А Рай – это мечта, детки! Нет ничего прекрасней Рая…”

Священник был так взволнован, что не мог сдержать слез. Какая боль! Какая тоска! Хотя представление о Рае он, надо полагать, составил себе по гравюрам из тех соблазнительных и гнусных книг – поддельных дневников странствий, – что уже начали изготовлять в Венеции на новомодном аппарате, названном печатным станком.

Дети были потрясены его рассказом. Вечером Христофор заснул в слезах. Теперь он понял, что случилось ужасное несчастье. Владея всем, мы все потеряли. Нас лишили настоящей жизни!

В их доме царит белый цвет: овечьи шкуры на стульях и лавках, шерстяные покрывала на кроватях, молоко для сыра в крынках, мучная пыль, которую поднимают дядья-булочники. И неизменные белые нити в руках Сусаны Фонтанарросы, его матери.

Из чесальной машины выходила белая шерсть – мягкая, воздушная, больше похожая даже не на снег, а на сахар. Стоило дунуть – и белые комочки взлетали вверх, кружились, парили в воздухе.

По субботам Доменико, отец Христофора, ровно в семь садился за стол, придвигал к себе кувшин вина из Чинкве-Терре и заводил песню. В восемь, уже изрядно взбодрившись, брался за мясо. В девять вопил с простецкой удалью:

Сгинь, чума!
Сгинь, чума!
Будем жить веселей!

Следом шли песни и вовсе уж непристойные, как, скажем, небезызвестный “Пилигрим”, и Сусана Фонтанарроса спешила запихнуть сына в постель, накрыть с головой толстым шерстяным одеялом, а потом поплотнее задвинуть ставни на окнах, выходивших на улицу.

Со стола падал и разбивался стакан. Смех сменялся вязкой тишиной. Опять лилось вино. Доменико пел один. Славил Господа. В третий раз подсчитывал выручку за полмесяца.

Иногда сын подсматривал из-под одеяла и видел: влажное от пота женское тело с прилипшими завитками волос, рядом – розовокожий Доменико, похожий на огромного индюка, общипанного бабушкой перед Рождеством.

Они занимались своим делом с чистым и простодушным крестьянским упорством. А как же иначе? И весь тогдашний феодально-католический уклад служил им в том надежной опорой. Потом они засыпали – довольно похрапывая.

Да, они были снисходительны, горды собственной заурядностью, не знали страстей, которые приоткрыли бы им путь к славе или хотя бы к бунту против косной рутины. И пуще смерти боялись одного: что их сын будет лучше, чем они. Что станет он поэтом, мистиком либо кондотьером. Доблесть воинов казалась им дымом. Культура – опасной. О героях и открывателях новых земель или людях подобного склада – нечего и говорить.

Семейство Коломбо было в меру религиозно. По воскресеньям они ходили к мессе – послушно, торжественно и не без известной доли здорового скептицизма, поскольку мелкие буржуа всегда с некоторым подозрением относятся ко всему Великому.

Молва называла их иудеями. Да, среди родственников-портных многие могли похвалиться и крючковатым носом, и заостренным книзу ухом.

Случалось им есть птицу, кровь из которой напоказ выпускали в особом дворе в Вико, чтобы о том наверняка узнали и семейство Берарди, и управляющий дома “Спинола”, большой мультинациональной компании.

Они считали себя скорее италийцами, чем генуэзцами. Скорее рабами одного великого Бога, нежели католиками (они хорошо знали, что из-за враждующих между собой богов и велись на земле самые жестокие войны).

Итак, они были скептичны, эклектичны, синкретичны – и мудры. Одним словом, ловили рыбку в мутной воде конъюнктурного политеизма.

Сын принес им первое большое огорчение в девять лет. Он показал характер. Все произошло сразу после причастия: Христофор, как и все, съел кусочек Бога, благоговейно закрыв глаза, а потом стащил у зазевавшегося ризничего алфавит и картонку с образцами букв. Священник прекрасно знал, какая опасность таится в двух дощечках алфавита, и хранил их с особым тщанием. (В те времена лишь один-два отпрыска из каждой знатной семьи рисковали пуститься в нелегкое плавание по четырем действиям арифметики или окунуться в непостижимый мир грамматики.)

А Христофор за три ночи при свете свечи сумел-таки проглотить всех этих черных, вездесущих и непоседливых жучков под названием “буквы”. А еще их можно было назвать запретными плодами с Древа познания. На четвертую – и тем памятную – ночь он составил первое слово: ROMA. И задохнулся от колдовского восторга, когда смог прочесть его еще и наоборот: AMOR.

Через неделю ему уже удалось разобрать главное установление падре Фризана: “Нож в спину врагу терпимости и веры в Господа нашего Иисуса Христа”.

Преступление Христофора раскрылось. Он стоял в желтом колпаке, и мальчишки-подлизы плевали в него. Получил он также тридцать ударов линейкой по ступням. И, надо сказать, легко отделался. Поскольку никто не мог даже вообразить, что он уже выучился читать, сняв точные копии с двух запретнейших дощечек.

Эту тайну мальчик тщательно оберегал.

На улочку Олика порой забредали странные люди – в провощенных сапогах и передниках с прилипшими к ним водорослями и ракушками. От них пахло солью, гаванью, растоптанными моллюсками. Они всегда казались насквозь промокшими, даже если светило солнце.

Это были люди моря. Они приносили корзины с живыми игрушками: морскими ежами, крабами, раками и лангустами, которые, стоило их чуть подтолкнуть, начинали медленно двигать своими бронзовыми антеннами.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: