Измена. (Не) бракованная!. Страница 3



«Мы сделали всё возможное».

«К сожалению, сохранить беременность не удалось».

«Вам нужно быть сильной».

— Жив, — сказала медсестра. — Ваш ребёнок жив.

Я не сразу поняла. Слово «жив» казалось иностранным, незнакомым. Я так привыкла к смерти, что забыла, как звучит жизнь.

— Жив? — переспросила я шёпотом.

— Да. Была сильная угроза, отслойка плаценты, кровопотеря. Вас экстренно прооперировали. Но ребёнок — в порядке. Сердцебиение стабильное.

Слёзы потекли сами — я не могла их остановить, да и не пыталась. Они катились по вискам, стекали в волосы, капали на подушку. Солёные, горячие, живые.

Жив. Мой ребёнок жив.

Сто сорок ударов в минуту. Он там, внутри меня. Борется. Цепляется за жизнь. Несмотря ни на что.

— Вам нужен покой, — медсестра поправила капельницу, проверила какие-то приборы. — Полный постельный режим. Никаких волнений, никаких стрессов. Понимаете?

Никаких стрессов. Я едва не рассмеялась — истерически, страшно. Мой муж трахает другую женщину. Я узнала об этом, когда ехала сообщить ему о беременности. Я попала в аварию. Я чуть не потеряла четвёртого ребёнка.

Никаких стрессов. Конечно. Как скажете.

— В коридоре ваш муж, — добавила медсестра, и её голос стал осторожным. — Он здесь с ночи. Не уходит. Просит пустить к вам.

Меня выворачивало от этих слов. Физически — желудок скрутило, к горлу подкатила желчь. Он здесь. Сидит в коридоре. Играет роль заботливого мужа. А несколько часов назад — сколько прошло? день? два? — он был внутри другой женщины.

— Не хочу его видеть.

Голос прозвучал ровно, мёртво. Я сама удивилась, как спокойно это сказала. Будто о постороннем человеке, будто о ком-то, кого никогда не любила.

Медсестра кивнула. Не спросила почему, не стала уговаривать. Может, видела такое не раз. Может, научилась не лезть в чужие трагедии.

— Я передам.

Она ушла, и я осталась одна. Наедине с белым потолком, с капельницей, с болью — физической и той, другой, которая страшнее любых ран.

* * *

Знаете, что самое страшное в предательстве?

Не сам факт. Не образы, которые теперь навсегда выжжены в памяти — его руки на её теле, её запрокинутая голова, звуки, от которых хочется выцарапать себе уши.

Самое страшное — это понимание того, что ты была слепой. Что все вокруг видели, знали, шептались за спиной — а ты верила. Ждала с работы. Готовила ужины. Мечтала о детях, которых он делал с другой.

Четыре месяца. Их роман длился четыре месяца.

Я лежала и считала. Декабрь — корпоратив, на который я не пошла, потому что плохо себя чувствовала после обследования. Январь — он стал задерживаться на работе. Февраль — перестал прикасаться ко мне. Март — я заметила новый парфюм, не тот, что дарила я.

Знаки были везде. Я просто не хотела их видеть.

Потому что если ты видишь правду — нужно что-то делать. Уходить. Кричать. Бить посуду. А я была слишком занята другим — хоронила детей, оплакивала пустую кроватку, молила бога, в которого не верю, дать мне ещё один шанс.

Пока я ставила свечки за Мишу, Аню и Ванечку — он ставил её на свой рабочий стол.

Пока я глотала таблетки, чтобы выносить его ребёнка — он вливал себя в другую женщину.

Пока я умирала от страха потерять эту беременность — он забывал обо мне в её объятиях.

Меня трясло. Не от холода — от ненависти. Она поднималась откуда-то из глубины, из того места, где я хоронила боль, и заполняла меня целиком. Густая, чёрная, удушающая.

Я ненавидела его. Так сильно, что кости ломило от этой ненависти. Позвоночник выгибался, мурашки бежали по коже волнами — не от холода, от ярости, которой некуда было деться.

И я ненавидела себя. За то, что позволила. За то, что верила. За то, что до сих пор — где-то там, под слоями боли и отвращения — любила его.

Любовь не умирает от предательства. Она гниёт заживо, отравляя всё вокруг.

* * *

На второй день пришла свекровь.

Я узнала её по звуку шагов — размеренному, уверенному, хозяйскому. Элеонора Павловна не входила в комнаты — она вторгалась. Захватывала территорию. Помечала углы своим присутствием.

— Варенька.

Голос сладкий, как патока. Фальшивый, как всё в её жизни.

Я повернула голову. Она стояла в дверях — безупречная, как всегда. Кашемировое пальто, жемчужные серьги, укладка волосок к волоску. Шестьдесят два года — а выглядит на пятьдесят. Дисциплина, бассейн, ненависть к невестке — отличный рецепт молодости.

— Элеонора Павловна.

Она прошла к кровати, села на стул для посетителей. Достала из сумки апельсины — символический жест, спектакль заботы.

— Я принесла фрукты. Тебе нужны витамины.

— Спасибо.

Молчание. Она разглядывала меня — как врач разглядывает пациента перед операцией. Искала слабые места. Точки, куда можно воткнуть скальпель.

— Дима очень переживает, — начала она. — Он там, в коридоре. Не ест, не спит. Ты жестока, Варя. Не пускаешь мужа к больной жене.

Я молчала. Знала, что это только начало.

— Хотя, — она вздохнула, и в этом вздохе было столько яда, сколько не бывает ни в одной змее, — я понимаю тебя. Должно быть, неприятно узнать... то, что ты узнала.

Вот оно. Я чувствовала, как напрягается каждая мышца, как сердце начинает биться чаще. Датчик на пальце пискнул, фиксируя изменение пульса.

— Хотя, признаться, я не удивлена, — продолжала Элеонора Павловна. — Регина — прекрасная женщина. Умная, красивая, успешная. И главное — здоровая.

Она произнесла это слово — «здоровая» — так, будто это было высшее достоинство. Главное качество, которое отличает настоящую женщину от подделки.

— Ты ведь понимаешь, Варенька, — голос свекрови стал мягче, почти ласковым, — что мужчине нужна женщина, которая может дать ему детей. Не... — она замялась, подбирая слово, — не пустоцвет.

Пустоцвет.

Это слово ударило меня в солнечное сплетение. Воздух вышел из лёгких, и несколько секунд я не могла вдохнуть.

Пустоцвет — цветок, который не даёт плодов. Красивая оболочка, за которой — ничего. Пустота. Бесплодие. Никчёмность.

— Три выкидыша, — Элеонора Павловна загибала пальцы, будто вела счёт моим неудачам. — Три ребёнка, которых ты не смогла выносить. Это ведь о чём-то говорит, правда? Может, природа намекает, что материнство — не твоё призвание?

Я хотела закричать. Хотела встать, схватить её за горло, вытолкать из палаты. Хотела сказать ей: я хоронила этих детей. Я держала Ванечку на руках, пока он умирал. Я просыпалась в крови и понимала, что во мне больше никого нет. Я ставила свечки каждое воскресенье, потому что никто, кроме меня, не помнит их имён.

Но я молчала. Потому что слова застряли в горле, потому что слёзы душили, потому что она не заслуживала моей боли. Она не имела права знать, как это — терять детей.

— Регина, — продолжала свекровь, — может дать Диме то, что ты не способна. Наследника. Продолжение рода. А ты... — она посмотрела на мой живот, скрытый под больничным одеялом, — ты снова беременна, я знаю. И снова будет выкидыш. Потому что ты — пустоцвет, Варя. Тебе не дано. Смирись.

Она говорила это спокойно, почти сочувственно. Как будто констатировала медицинский факт. Как будто не вбивала гвозди в мой гроб.

— Я думаю, — Элеонора Павловна встала, поправила пальто, — тебе стоит подумать о разводе. Отпусти Диму. Дай ему шанс на нормальную жизнь. С женщиной, которая способна быть матерью.

Она направилась к двери, но на пороге обернулась.

— И ещё, Варенька. Регина — достойная женщина. Она любит Диму. По-настоящему. Не так, как ты — цепляясь за деньги и статус. Она любит его самого. Может, поэтому он выбрал её.

Дверь закрылась. Я лежала, глядя в потолок, и чувствовала, как что-то внутри меня умирает.

Она знала. Всё это время — знала. О Регине, о романе, о том, что происходит за моей спиной. Может, даже способствовала — сводила их, создавала условия, шептала сыну на ухо: «Зачем тебе эта пустышка? Найди нормальную женщину».




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: