Истинная одержимость медведя (СИ). Страница 5
Только полное, безразличное презрение. Как к насекомому, случайно выползшему на стерильную поверхность.
— И этот мусор ты тоже счел нужным привезти? — ее голос был низким, мелодичным и абсолютно пустым. — Ребенку нужна только кровь, Бранд. А все остальное — биологические отходы. Ты будешь хранить отходы в доме?
Бранд, поднимаясь по ступеням мимо нее, на мгновение остановился. На его губе дрогнуло подобие улыбки, но глаза остались мертвыми.
— Ты так добра мама. Но твоего мнения я не спрашивал.
И в этот миг меня озарило с такой ясностью, от которой похолодело все внутри. Его мать. Хранительница чистоты крови и жестоких традиций. И для нее я была не матерью ее внука.
Я была ошибкой, пятном, которое предстояло либо стереть, либо держать в строжайших рамках, на грани уничтожения.
Ее ледяное презрение было страшнее любой ярости Бранда. Оно не оставляло надежды. Оно просто констатировало факт: здесь ты никто.
Здесь тебя нет.
4. Взгляд
Меня привели в комнату, больше похожую на апартаменты отеля в которых Бранд любил останавливаться вместе со мной. Чтобы приятно провести время, он так это называл.
На самом же деле он брезговал приводить меня в свою городскую квартиру. Так он в последнюю нашу встречу ответил.
Брезговал. Ведь я просто девка, которая его ночи скрашивала, и статус его девушки мне достался только за то, что ему нравилось развлекаться со мной.
Он в тот последний вечер много наговорил и вспоминать еще и это сейчас сил никаких не было. Я и так чувствовала как разваливаюсь на части от всего, что произошло.
Эта комната была как плевок в душу. Он сделал это специально, я уверена. Ведь в комнате витал свежий запах. Запах дерева, бумаги и немного краски.
Но, Мори хоть и был одной из самых больших проблем в моей жизни, он еще и притянул проблему чуть меньше. Его мать. И если его отец будет еще хуже по характеру… я точно тут не выживу. Его семья сожрет меня не оставив и костей которые можно похоронить. Сожгут и развеют по ветру.
Чужие злые слова повисли в сознании, пока я стояла на пороге. Пространство разворачивалось передо мной, залитое холодным, безжалостным светом зимнего дня, что лился из огромного окна в пол.
Он не согревал, а лишь выставлял напоказ каждую деталь: стены неестественно гладкого бежевого оттенка, темный лакированный паркет, скрытый под толстым безмолвным ковром, и массивную кровать с высоким резным изголовьем. Она напоминала ложе, а не место для сна.
Все как он любит…
И рядом с ней детская кроватка. Белая, из причудливо изогнутого дерева. Она стояла так близко к большой кровати, будто их соединяла невидимая пуповина, навязанная кем-то другим. Она, конечно, была прекрасна и абсолютно бездушна, как экспонат в музее дорогих, но ненужных вещей.
Каждый вдох отдавался в груди щемящей пустотой. Я провела ладонью по покрывалу. Шелк. Холодный, скользкий, враждебный. Как в нем спать? Как найти утешение на поверхности, которая отталкивает тепло?
Бранд, не проронив ни слова, положил Свята посередине этого огромного шелкового поля. Малыш, измученный плачем, не смотря на свои весьма не маленькие габариты, выглядел крошечным, затерянным пятнышком.
Его отец развернулся и вышел. Дверь закрылась беззвучно, но с ощущением окончательности, словно опустили засов. От него, даже уходя, тянулся шлейф концентрированной, ледяной ярости. Она висела в комнате, как запах грозы перед ударом.
И тогда нахлынул страх. Не абстрактный, а острый, режущий. За себя. И за Свята. Что, если он вернется? Что, если эта ярость, которую он так холодно сдерживал, обрушится на сына?
Вспомнились его руки, сковывающие мои запястья с такой силой, что кости трещали. Его равнодушие к моим слезам, к моим мольбам.
Больно, Бранд, остановись. Ему всегда было плевать. Что помешает ему быть безжалостным к собственному ребенку? Я и раньше не знала, что от него можно ожидать, а теперь совсем потерялась. Он совершенно непредсказуем.
Как только шаги затихли, в комнате воцарилась звенящая, давящая тишина. И Свят, будто почувствовав, что источник грозовой напряженности исчез, начал успокаиваться.
Его рыдания, полные животного ужаса, сменились прерывистыми всхлипами, а затем и вовсе затихли. Он лежал, уставившись в резной узор на балдахине, его изумрудные глазки, еще влажные от слез, были широко раскрыты. В них словно читался немой вопрос: «Где мы?»
Движимая инстинктом, я поспешила раздеть его, снимая теплый, промокший от пота комбинезон. Пальцы плохо слушались, путались в застежках. Потом сбросила свою куртку, чувствуя, как дрожь, глубокая, внутренняя, не отпускает, а лишь на время затаилась. Сын вертел головой, осматривая высокий потолок, огромное окно, чуждую мебель.
Слишком большое. Слишком тихое. Слишком чужое.
Я осторожно прилегла рядом с ним на краю кровати, боясь потревожить хрупкий покой. Шелк холодил кожу даже через одежду. Тело, изможденное страхом и дорогой, благодарно тонуло в упругой мягкости матраса, но разум метался, как птица в клетке. И тогда, сквозь туман тревоги, проступила самая приземленная и от этого еще более страшная проблема.
Скоро Свят захочет есть.
В больнице была система. Медсестра, тихая и не всегда добрая, но эффективная, подносила его, поправляла подушки у меня за спиной, поддерживала голову. Потом забирала, когда я, обессиленная, засыпала сидя. Здесь не было никого.Никто не поможет мне с кормлением, а сама я не подниму его даже для того чтобы донести до ванной и помыть.
Закрыла глаза, и по телу разлилась волна беспомощности, горькой и унизительной.
Поднимать его нельзя.
Врач вцепился мне в руку, его лицо было серьезным.
Никаких нагрузок, Лиза. Швы после такого кесарева — не шутка. Поднимешь что-то тяжелее трех килограммов и рискуешь получить расхождение, кровотечение, потом долгое заживление. Тебе ребенка растить.
Свят был не три и не четыре килограмма. Он как и положено весил шесть. Он был крепким, тяжеленьким комочком жизни, который я боялась даже по-настоящему обнять.
Я лежала и смотрела на его беззащитное тельце, на доверчиво прижавшиеся ко мне ножки в ползунках, и понимала: ловушка захлопнулась.
Ловушка моего собственного тела, предавшего меня слабостью. Ловушка человека, для которого моя боль была бы не аргументом, а доказательством моей никчемности. Этот простой, бытовой ужас перевесил все остальное. Но самое ужасное если пропадет молоко. В роддоме были девушки у которых из-за нервов оно просто пропадало. Мне нельзя терять его. Ведь Бранду скорее всего плевать на состояние сына. Ему важно что он просто есть, а как он и что с ним - плевать.
Кое-как, я изловчилась и смогла его покормить. Он, смущенный новой обстановкой, в этот раз больше пролил, чем проглотил. Теплые капли молока падали на холодный шелк наволочки, впитывались, оставляя неуклюжие, мокрые пятна.
И в этом был жалкий, детский протест. Я хоть чем-то оскверняла это безупречное удушье. К себе в квартиру он брезговал меня пускать, а в родовой особняк притащил. Наверняка он хочет довести меня, чтобы я сбежала от него. Без сына естественно.
Нужно было думать как в будущем кормить сына. Голова, тяжелая от усталости, выдавала единственное решение. Молокоотсос. Бутылочка.
Это избавило бы от необходимости приподнимать его причиняя себе боль. Взгляд снова упал на резную кроватку-скульптуру. Красивая клетка. Я не смогу положить его туда. И не смогу достать. Она была создана для того, чтобы ею любовались, а не для того, чтобы из нее забирали плачущего младенца.
Сын, наевшись начал зевать выставляя свои крохотные зубки на показ. Они были более заметны теперь и более ощутимы на груди.
Я, превозмогая тянущее ощущение в швах, подтащила его ближе к изголовью, обложила подушками, создав ненадежный, но хоть какой-то барьер между ним и краем этого огромного ложа. Затем легла рядом и принялась гладить его по теплому, напряженному животику, медленно, пока его дыхание не стало ровным и глубоким, а ресницы не упали на щеки.