Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ). Страница 8



— Чудной, — сказала она тихо, повторив словцо Шау. — Где ж тебя такому научили, контуженого.

— Земля подсказала, — ответил я, как отвечал всем. И добавил, глядя на третью дамбу, на её узкое горло, в которое завтра под вечер войдут десять сытых, уверенных, живых ещё людей: — Завтра, как пойдут. Бери Хоа, пусть готовит место для раненых. Раненые будут. Только не наши.

Глава 6

«Первая засада»

Заряд я закладывал сам, ночью, никому не доверив, — потому что фугас прощает любую ошибку, кроме одной, последней, а последнюю оплачивают сразу всем взводом.

Мы вышли затемно, втроём с Баем и Май, и ещё двое землекопов несли разобранную бомбу в двух корзинах под рисовой соломой, как носят на рынок батат. К третьей дамбе подобрались с воды, низом, чтобы не оставить следа на тропе. Я заложил заряд там, где и говорил, — в дальнем колене, под самым поворотом, в подмытый паводком откос; вырыл нишу, утрамбовал, забил камнем и глиной, чтобы взрыв пошёл не вверх и не в воду, а вдоль дамбы, вдоль того узкого горла, по которому им предстояло идти. Провод я вёл осторожно, по дну сухой борозды, присыпая землёй через каждый шаг, и вывел его в тростник на нашем берегу, шагов за сорок, к той самой кочке, с которой всё горло простреливалось глазом из конца в конец. Два конца я пока держал врозь. Сводят их в последний миг — это закон, и закон хороший: пока концы врозь, тебя не подведёт ни случайная искра, ни собственная дрожь.

Бая я посадил на дальнем углу, у поворота тропы к лагерю, с его трубой и тремя выстрелами из шести — больше я ему не дал, остальное берёг. Его дело было одно: если из лагеря, услышав, вышлют машину, — положить головную поперёк дороги, чтоб встала пробка, и уходить. Май с приличной мосинкой легла на левом фланге, в кустах над чекой; второй стрелок, молчаливый землекоп по имени Кьем, бравший, как оказалось, ещё японца, — на правом. Я остался у провода, в середине. Себе я отвёл не выстрел — кнопку. На засаде главный не стреляет: главный смотрит и решает, а решает он один раз, и от этого одного раза зависит всё.

Светать начало в шестом часу, и пришёл Там.

Он явился неслышно, в своей чистой рубахе, нелепой здесь, в грязи, лёг рядом со мной в тростник, поправил очки и стал смотреть. Книжечки при нём на этот раз не было — и это сказало мне больше книжечки. Человек пришёл смотреть своими глазами. Чужим словам он больше не верил. Что ж. Смотри, товарищ Там. На меня хорошо смотреть, когда я работаю.

— Если положишь своих, — сказал он тихо, не сводя глаз с пустой пока дамбы, — я тебя спишу. Не как труса. Как дурака. Дурак на войне опаснее труса.

— Не положу, — сказал я. И больше мы не говорили. Слова кончились. Начиналось дело.

А дело это было — ждать, и нет на войне работы тяжелее. День тянулся медленно и пусто; солнце встало и пошло по дуге, тростник раскалился, и в нём звенело и жалило всё, что умеет жалить в этой земле. Пот заливал глаза, и смахнуть его было нельзя: лишнее движение в засаде стоит дороже любого неудобства. Я лежал у кочки неподвижно, как лежал когда-то на других позициях под другим солнцем, и держал тело Тхая в этой неподвижности привычкой, которая была старше самого тела. Рядом не шевелился Там — городской, белоручка, а выучку терпеть в нём, надо отдать должное, природа вложила. Остальных я не видел и не слышал, и это было хорошо: значит, лежат правильно. Так мы и пролежали до самого вечера, и за весь этот пустой, звенящий зноем день я ни разу не усомнился, что они придут. Сытые приходят по расписанию. К полудню солнце выжгло тростник добела, потом начало клониться, и тени дамбы вытянулись поперёк горла — туда, где им предстояло войти.

* * *

Они пришли под вечер, как и ходили всегда. Я услышал их задолго — по голосам.

Десяток сайгонцев тянулся по дамбе нестройной кишкой, вразвалку, карабины болтались за спиной на ремнях, руки свободны; шли и переговаривались, и кто-то даже смеялся, и этот смех над выжженной, мёртвой деревней был последним, что я хотел от них услышать, прежде чем убить. Они шли, как ходят хозяева, — и в этом была вся их беда. Ни один не глянул на подмытый откос, ни один не сошёл с тропы в обход узкого горла. А земля была не их.

Я прижался к кочке. Мир сузился до горла дамбы и до двух медных концов в моих пальцах. Дыхание я положил на ровную, длинную ноту — вдох, выдох, и считал не секунды, а шаги. Головной поравнялся с ближним краем заряда. Рано. Третий, четвёртый. Рано. Я ждал не первого и не середину — я ждал последнего. Пусть войдут все. Пусть горло проглотит их целиком.

Замыкающий обогнул поворот.

Я свёл концы.

Земля встала.

Дамба вздулась. Лопнула вдоль. Вверх ударил столб — глина, вода и то, что секунду назад было людьми. Грохот пришёл потом, с опозданием, толкнул в грудь.

Я видел это рвано, как при вспышке. Колонну переломило посередине. Одного подбросило целиком и уронило в чеку мешком. Другого развернуло и швырнуло на третьего. А из бурого дыма, где было горло, выползал на четвереньках кто-то без руки. Рука летела отдельно. По своей дуге. Разбрасывая тёмные капли. Она упала в воду раньше хозяина.

Кого не добрал фугас — добрали мосинки.

Слева работала Май. Сухо, размеренно, по одному — как стучат молотком. Справа в такт ей бил Кьем. Уцелевшие метались в горле. Деваться было некуда. Назад — завал и вода. Вперёд — вода. В стороны — чека по грудь, вязкая, держит как клей. Бей как уток.

Один встал. Поднял руки. Заорал — тонко, по-детски, захлёбываясь. Май срезала его на крике. Крик оборвался.

Другой не вставал. Полз в жиже к тростнику, к жизни. Кьем достал его вторым, в спину. Полз — и перестал.

Команды добивать я не давал. Её и не нужно было. Все здесь, кроме человека в очках рядом со мной, цену пощады знали давно. Той самой пощады, какой этим не оказывали ни разу.

Из лагеря всё же выслали машину — я услышал мотор раньше, чем увидел. Бай услышал тоже. На дальнем углу коротко, зло хлопнула труба, и головной грузовик, не доехав до поворота, вспух оранжевым и сел на пробитые скаты поперёк дороги, и дорога встала намертво — ровно туда я её и положил в голове ещё вчера. Второй мотор за ним поперхнулся, осадил назад. Дальше они не сунутся. Дальше они будут ждать утра и подмоги, потому что в сумерках лезть в зелень, где только что вот так разнесло их дозор, не захочет никто, у кого есть дом и желание в него вернуться.

— Уходим, — сказал я негромко, и слово пошло по цепи. — Оружие взять. Своих нет — уходим налегке и быстро.

Всё дело заняло ровно столько, сколько я и наобещал им в норе, — минуту. Может, полторы.

* * *

Карабинов мы взяли восемь — два утопли в чеке, не достать, — и патроны, и две гранаты, и связной планшет с какими-то бумагами, который я сунул за пазуху для Тама: пусть читает, это его хлеб. Десять стволов вышло из лагеря под вечер. Ни один не вернулся. У нас — ни царапины.

Я отжимал воду из трофейного ремня. Десять имён, которых я не знал, против одного, которое знал. Ремень был хороший, толстой кожи, чужой выделки, с латунной пряжкой, потемневшей от пота прежнего хозяина; я отжал его досуха и продел в свою.

Бай подошёл, мокрый по пояс, с двумя карабинами на плече, и долго стоял рядом, и наконец сказал — без обычной своей насмешки, тихо:

— Я думал, ты хвалишься. Тогда, в норе. «Десятком за одного». Я думал — мальчишка языком чешет. — Он сглотнул. — А ты не чесал.

— Не чесал, — сказал я. — И не за один раз сочтёмся. За всё.

Май принесла мне трофейный карабин — тот, что получше, — и протянула молча. Я взял, проверил затвор привычно, не думая. Она смотрела, как я это делаю, и в холодных её глазах опять мелькнуло то, чему я не знал названия.

— Чисто сработал, — сказала она. Не похвала — оценка, какую равный роняет равному над общей работой. — За мать спасибо. — И, помолчав, глядя на воду, где догорал закат над бурым горлом дамбы: — Их там много было, у меня в Анхо. Тоже думали — хозяева. Тоже смеялись. — Она отвернулась. — Хорошо, когда хозяева перестают смеяться.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: