Лекарь Империи 17 (СИ). Страница 10
Бесполезно. Машина сидела в сугробе, как пробка в бутылке.
Рогов отступил. Тяжело дыша, выпуская облака пара изо рта. Повязка на глазу промокла от снега и покосилась. Он поправил её злым, резким движением.
— Нужна лебёдка, — сказал он. — Или трос и вторая машина. Сейчас свяжусь со Вторым…
Я вытер снег с лица. Ладонь проехала по лбу, по щекам, стряхивая налипшую крупу. Моргнул, прочищая глаза.
И замер.
Впереди, в конусе света от наших собственных фар — единственного источника освещения посреди этой белой тьмы, — двигался силуэт.
Тёмный. Вытянутый. Медленный.
Фигура шла к нам сквозь метель, и ветер рвал полы её длинного, развевающегося плаща, отбрасывая их назад, как крылья. Шаги были размеренными, уверенными, неторопливыми — так идёт человек, который знает, куда направляется, и которому нет дела до того, что вокруг него воет ледяной ад.
Снежинки, попадая в ореол фар, закручивались вокруг фигуры мелкими вихрями, и от этого казалось, что она не идёт по земле, а парит в нескольких сантиметрах над ней.
Сердце ударило в рёбра. Один раз, сильно, как молот по наковальне.
Рогов увидел на секунду позже. Его тело среагировало раньше сознания — рука метнулась за пазуху, пальцы сомкнулись на рукояти табельного. Или на чём-то другом, о чём я предпочитал не знать. Менталисты носили при себе не только оружие.
— Стоять! — рявкнул он в метель. — Именем Инквизиции! Назовитесь!
Ветер унёс его голос, размазал по белой пустоте, как мазок акварели по мокрой бумаге. Фигура не остановилась. Продолжала идти. Двадцать метров. Пятнадцать.
Боец конвоя занял позицию за капотом внедорожника, пригнувшись, рука на кобуре.
Десять метров.
Силуэт проступил из белой мглы, обретая форму, объём, детали. Длинный плащ — не плащ, пальто, тёмное, ниже колен, с широким воротником. Капюшон откинут. Высокий. Руки опущены вдоль тела.
Рогов поднял руку. Пальцы светились. Тускло, едва заметно, но я уловил — голубоватый отблеск, как тот, что пробегал по артефактному диску в ординаторской. Ментальный импульс, готовый к выбросу. Предупредительный, но способный при необходимости стать боевым.
— Последнее предупреждение! — голос Рогова звенел, как натянутая струна. — Стоять! Руки!
Фигура остановилась.
Семь метров. В полном свете фар.
Семён Величко протирал стойку для капельниц, и это занятие доставляло ему почти физическое удовольствие.
Не потому, что он любил уборку. Он её терпеть не мог, если честно. Дома у него царил холостяцкий порядок, который выглядит как бардак, но в котором каждая вещь лежит на строго отведённом месте, и горе тому, кто попытается навести «настоящий» порядок, — потом ничего не найдёшь.
Но здесь, в палате реанимации, которая ещё недавно была его личным окопом, его позицией, его зоной ответственности, — уборка была ритуалом. Способом сказать себе: всё кончилось, пациент жив, ты справился, можно выдохнуть.
Стойка блестела. Семён провёл салфеткой по хромированной трубе ещё раз — сверху вниз, тщательно, протирая каждый паз, каждое крепление. Запах антисептика щипал нос. Привычный, правильный, успокаивающий запах.
Палата была пуста. Койка, на которой лежал дядя Леопольд, расправлена и накрыта чистой простынёй. Провода кардиомонитора аккуратно смотаны и уложены на тумбочку.
Аппарат выключен, и зелёный экран, который последние двое суток был для Семёна центром вселенной, — погас, превратившись в мёртвый чёрный прямоугольник.
Он стоял перед этим экраном и смотрел в собственное отражение. Лицо, которое смотрело в ответ, ему не нравилось. Круги под глазами, проступившие скулы — похудел, оказывается, за эти двое суток. Перебинтованные руки. Сгорбленные плечи.
Но дядя жив. Дядя стабилен. Дядя в бронированном внедорожнике, и шеф обещал. А шеф не бросал слов.
Семён вздохнул, отложил салфетку и повернулся к окну.
Метель. За стеклом крутилась белая каша, и фонари двора Диагностического центра превратились в мутные жёлтые пятна, от которых во все стороны расходились лучи, как на детских рисунках солнца. Снег валил так густо, что Семён не видел даже ворот — тех самых, через которые два часа назад уехали два чёрных внедорожника.
Он на секунду представил, каково сейчас на трассе. Два часа пути. Если метель накрыла и их…
Не думать. Шеф справится.
Рогов — спецагент, скорей всего водит как чёрт. Ордынская рядом, а она в последнее время… Семён поймал себя на том, что улыбается. Ордынская — та самая запуганная, вечно краснеющая Леночка, которая боялась войти в операционную без приглашения, — сегодня потребовала взять её в конвой. И шеф взял.
Люди менялись рядом с Ильёй. Все менялись. Он сам изменился до неузнаваемости, если сравнивать с тем увальнем, который год назад явился в ординаторскую с дипломом в трясущихся руках и искренней уверенностью, что ординатура — это когда тебе показывают и рассказывают, а ты смотришь и записываешь.
Он начал сматывать провод кардиомонитора — аккуратно, петля к петле, как учила старшая медсестра. Провод слушался, ложился ровно. Это могли сделать и сестры. Но он хотел это сделать сам. Процесс уборки его успокаивал сейчас.
Руки работали на автомате, а голова думала.
О дяде. О метели. О том, как будет выглядеть центр без шефа — день, два, может, неделю. Тарасов за старшего. Тарасов — глыба. Военный хирург, которого ничем не прошибёшь.
Но Тарасов — не Разумовский. Тарасов резал и шил. Разумовский видел. Разница между хорошим хирургом и гением в том, что хирург лечит болезнь, а гений видит, где она прячется.
Семён положил смотанный провод на тумбочку и выпрямился.
Кошка сидела на подоконнике. Полупрозрачная, мерцающая тусклым синеватым светом, едва различимым на фоне белого хаоса за стеклом. Изумрудные глаза были полуприкрыты, хвост обвивал передние лапы, и левую из них она методично, с глубокомысленной сосредоточенностью вылизывала.
Движения были плавными, грациозными.
Язык проходил по лапе снова и снова, от подушечек до запястья, с невозмутимым выражением, которое бывает у кошек, когда они хотят продемонстрировать всему миру, что заняты важнейшим делом и остальные их абсолютно не интересуют.
Семён стоял и… смотрел на неё.
— Почему ты не вышла провожать их? — спросил он тихо. — Фырка и Ворона.
Голос прозвучал странно в пустой палате, направленный к существу, которое, по всем законам нормальной реальности, не должно было существовать.
Шипа замерла.
Язык остановился на полулизке. Лапа повисла в воздухе. Изумрудные глаза медленно, с той невыносимой медлительностью, на которую способны только кошки, повернулись к Семёну.
Изумрудные глаза сузились. Медленно, расчётливо, превращаясь в две тонкие, светящиеся щёлочки. Кошачий прищур.
Оценивающий. Изучающий. Кошки смотрят так на существо, которое только что сделало что-то неожиданное и потенциально интересное.
— Потому что так надо, двуногий! — произнесла Шипа.
Глава 4
Голос прозвучал у него внутри.
Не в ушах, а глубже, за барабанными перепонками, в том месте, где мысли ещё не оформились в слова, но уже обрели звук.
Низкий, бархатистый, с ленивой снисходительностью, какая бывает у существ, привыкших к тому, что их не слышат, и застигнутых врасплох тем, что вдруг услышали.
Всего пара часов прошло с тех пор, как кошка сама показалась ему. Просто возникла: секунду назад подоконник был пуст, а в следующую на нём сидело существо с изумрудными глазами и смотрело на Семёна.
«Я привязала себя к твоей Искре», — заявила она без предисловий и разрешения.
Он пока еще не привык. Ни к ней, ни к тому, что она разговаривает.
У него накопилась уйма вопросов — что значит «привязала к Искре», как это работает, почему именно он, что вообще такое духи-хранители и сколько их.
Но Шипа на вопросы отвечать не желала.
Отворачивалась, вылизывала лапу, делала вид, что не слышит, или роняла что-нибудь вроде «не сейчас, двуногий» с таким величием, будто он посмел побеспокоить императрицу во время аудиенции.