Пламенев. Книга 3-7 (СИ). Страница 22
Он мог уйти. Далеко. Искать свою, волчью стаю, свою собственную территорию, следуя зову крови. Или просто решить на каком-то зверином уровне, что тот странный двуногий, который кормил его своей соленой кровью, исчез навсегда, как исчезает добыча.
Я уже повернул было, чтобы начать выходить к опушке, решив обшарить соседний сектор завтра, как замер на месте. Уши, уже привыкшие к лесной тишине, уловили что-то на самой границе слуха.
Стремительный, тяжелый шорох. Шипение снега под крупными быстрыми лапами. Приближающееся сквозь густую еловую поросль и бурелом. Я резко, на полусогнутых ногах обернулся на звук, встав в легкую стойку готовности ко всему
Из-за заснеженной колючей еловой поросли, ломая нижние сухие ветки, выскочил Вирр. Но не тот волчонок, чуть больше крупной собаки, которого я оставил месяц назад. Это было другое существо. Существо уже почти метр в холке, если не больше.
Его ноги были длинными, жилистыми и еще немного неуклюжими, как у подростка, вымахавшего за лето. Лапы — огромными, непропорциональными телу, с уже явными волчьими когтями. Голова тоже казалась слишком большой для туловища, а уши торчали чуть обвисшими на кончиках лопухами.
В его облике читалась вся нескладность быстрого, почти взрывного роста. Но ни одна из этих деталей не имела теперь никакого значения перед одним подавляющим фактом: он был огромен и дик. По-настоящему дик. Густая черная шерсть вздыбилась на мощном загривке и вдоль хребта. Янтарные глаза были широко раскрыты, пасть приоткрыта, обнажая ряды белых, уже не щенячьих, а настоящих, длинных и острых волчьих клыков, влажно блестевших.
Он замер в пяти шагах, низко пригнув голову к земле, глядя прямо на меня, и издал низкое, вибрирующее, предупреждающее рычание, от которого по спине сами собой побежали мурашки. Это был не щенок. Это был молодой, но уже смертельно опасный, полноправный хищник.
Я замер, не двигаясь.
— Вирр? — произнес тихо, почти шепотом, но четко, растягивая имя.
Рычание оборвалось на полузвуке, будто перерезанное ножом. Его огромные, подвижные уши дрогнули, резко повернулись на звук моего голоса, ловя каждую вибрацию. Волк несколько раз моргнул. И тогда весь его вид, вся угрожающая поза переменились мгновенно, будто по щелчку. Опасность, дикость испарилась, как будто ее и не было.
Он странно, по-щенячьи, нелепо для своего нового размера отрывисто тявкнул и бросился вперед.
Среагировать, принять его правильно, я не успел. Он врезался в меня всей своей набранной массой, сбив с ног в глубокий холодный снег у подножия ели.
Тяжелое, горячее тело придавило грудь, шершавый влажный язык принялся лизать лицо, шею, руки с такой необузданной силой, будто пытался содрать кожу, стереть с меня все чужие запахи.
Он скулил, повизгивал, тыкался мокрым, холодным носом в лицо, виляя мощным хвостом так, что тот хлестал по снегу и по моим ногам, поднимая облака инея. От него пахло лесом, хвоей, мокрой звериной шерстью, прелыми листьями и чем-то безоговорочно своим — родным и диким одновременно.
Я лежал на спине в снегу, провалившись в сугроб, обнимая его мощную, дрожащую от безудержного возбуждения шею, и смеялся. Глупо, беззвучно, только сотрясаясь грудью, от души.
Все городские проблемы, все сложные расчеты, вся ярость на Ратникова — все это осталось где-то далеко, за пределами этого леса, за стеной.
Здесь, сейчас, было только это: колючий холод снега за шиворотом, горячее, пахнущее мясом дыхание на лице, шершавый язык на коже и простая животная радость от того, что меня помнят. Что меня ждали. Что связь, которую я создал с риском для себя, оказалась прочнее месяца разлуки.
Мы провели вместе весь остаток короткого зимнего дня и всю долгую, звездную ночь. Я развел небольшой, аккуратный костер, поделился с волчонком всей припасенной в дорогу сушеной говядиной.
Вирр ел жадно, урча глубоко в горле, прижимая лапой свой кусок ко мху, отрывая большие куски. Потом мы просто сидели у потрескивающего огня, отгоняющего морозную тьму. Он пристроился рядом: тяжело вздохнув, положил свою массивную теплую голову мне на колени и почти сразу заснул, посапывая носом, дергая во сне лапами.
Я гладил его по холке, чувствуя под ладонью упругий, растущий рельеф мышц, твердость костяка, и смотрел на яркие зимние звезды, пробивавшиеся сквозь черный узор ветвей кедра.
Никаких мыслей о бандах, о деньгах, о целях, о смертях. Только тишина, прерываемая треском углей, и глубокий, первобытный покой.
Утром, когда солнце только тронуло розовым верхушки самых высоких сосен, пришло время уходить. Вирр проснулся моментально, как только я пошевелился, убрав руку.
Встал, отряхнулся — снег слетел с его шерсти облачком.
— Мне нужно назад, — сказал ему тихо, почесывая за основанием уха, где шерсть была особенно мягкой. — В город. Там… недоделанные дела. Но я вернусь. Скоро. Обещаю. Ты не уходи далеко отсюда. Оставайся где-то тут, недалеко. Понимаешь меня?
Он ткнулся носом мне в ладонь, потом облизал ее длинным языком, как бы ставя печать. Казалось, он понимал. Не слова конечно, но интонацию, серьезность и грусть в голосе, жест прощания.
Волчонок не пытался следовать за мной, когда я, отряхнувшись, тронулся в обратный путь, лишь сел на краю поляны, поднял морду к светлеющему небу и завыл. Долгий, чистый, тоскливый звук, который проводил меня и долго еще висел в морозном воздухе, смешиваясь со скрипом снега под ногами.
Я вернулся в Мильск. У ворот, по уже сложившейся странной, необъяснимой традиции, купил у того же уличного торговца леденец на палочке — красно-белый, полосатый, липкий и приторный.
Рассасывая его, почти бесцельно бродил по ожившим улочкам. Ноги несли меня сами, пока ум, отдохнувший в лесу, снова, уже без надрыва и злости, возвращался к нерешенной задаче, как к неразгрызаемому ореху.
Общая цель. Что может сплотить одиночек, у которых нет ничего общего, кроме силы? Ни одна вменяемая идея не приходила. Абсолютно никакая.
И тогда я заметил, что ноги снова принесли меня к Академии Топтыгиных. На этот раз пришел гораздо раньше, чем в прошлый. Учебный день только начинался.
К высоким чугунным воротам академии со всех сторон стекались ученики: молодые люди и девушки в хорошей, теплой, часто форменной одежде, с кожаными сумками и свертками под мышкой, с книгами в руках. Их лица, розовые от мороза, были оживленными, они переговаривались, смеялись звонко, образовывая небольшие группки.
Я отступил в глубокую тень чужого подъезда напротив, прислонился спиной к ледяной каменной стене и наблюдал, бездумно облизывая сладкий, тающий леденец, чувствуя, как сахар щиплет язык.
И вот тогда я увидел его.
Федю.
Он шел один, по самому краю тротуара, в стороне от всех, будто старался быть как можно незаметнее, слиться со стеной. Я бы не узнал его с первого взгляда, если бы не въевшаяся в память, чуть развалистая, с легкой косолапостью походка, которую не могла скрыть даже эта… эта тень, в которую он превратился, страшно, до неузнаваемости похудев.
Щеки впали, обтягивая скулы, глаза глубоко ушли в темные, синюшные круги, будто он не спал неделями. Когда-то крепкая, коренастая фигура теперь казалась хрупкой и сгорбленной, будто невидимый, но страшный по весу груз давил ему на плечи, заставляя сутулиться.
Он не смотрел по сторонам, не поднимал головы. Его взгляд был прикован к серому тротуару. В нем не осталось и следа той наглой, порочной жестокости, что была в деревне. Не было даже привычной озлобленности. Лишь усталая, безразличная покорность.
Я смотрел на него не отрываясь, и во рту вдруг стало горько и противно от приторно-сладкого вкуса леденца. Мне не было жалко Федю. Совсем. Ни капли. Он это заслужил.
Заслужил каждым своим издевательством, каждым ударом, каждой подлой выходкой. Мир, в который он так слепо и жестоко стремился, который превозносил над всем деревенским, взял его, вошедшего через подлый донос, и медленно, но неумолимо перемолол в труху.