Смоленское лето (СИ). Страница 3



Между колонной и телегой с узлами на обочине лежал мешок — обычный, серый, подъеденный сверху. Рядом с мешком никого не было, и никто его не поднимал. Кто его бросил, кто ронял, кто не вернётся за ним — осталось на обочине вместе с ним. Я проводил мешок глазами, и мы его прошли.

Мы шли им навстречу. Мы шли на запад — к санчасти, которая ближе к фронту. Санчасть сделает полевое и отправит раненых дальше на восток, туда же, куда идут эти. Только они идут ногами, а раненые — машиной. Разница в скорости была единственным, чем отличались две эти реки, текущие мимо друг друга.

По ту сторону дороги стояло поле пшеничное — непримятое, нетронутое, ровное. В нём война не прошла. На самой обочине, над сухой ромашкой, висела пчела — не улетала, хоть пыль шла из-под колёс. Сидела. Ей было не до нас. Я следил за этой пчелой дольше, чем собирался, и поймал себя на том, что слежу, и отвёл взгляд.

Потом я закрыл глаза и стал думать.

Думать было трудно. В левом ухе звенело. Правая рука дёргалась под марлей, которую сержант успел наложить перед полуторкой. Но думать надо было, прямо сейчас, потому что через полчаса меня ждали вопросы, и на вопросы надо было отвечать. Разложил по пунктам — как раскладывают задачу на вылет. Не вслух. Внутри.

Первое. Тело чужое. Молодое. Сильное. Правша. Левое ухо глухое — контузия, пройдёт. Ожог заживёт, если не занесут. Координация догонит, если дать неделю. Если не дадут — работать на том, что есть.

Второе. Год — сорок первый, лето. Машина — Ил-2. Я её узнал по посадке, по панели, по горбу за спиной. Значит, конец июня или начало июля. Не позже. Значит, немцы идут широко и быстро, и хорошего — мало.

Третье. Меня зовут Соколов Алексей Петрович. Лейтенант. Лётчик. Больше про себя я не знаю. Не знаю полка, не знаю командира, не знаю ведомого. Не знаю, где дом и жива ли там мать. Меня будут узнавать. Я их — нет. Любой однополчанин, подошедший с «ну как ты, Лёш», — бомба, на которую у меня пять секунд.

Четвёртое. Молчать. Отвечать мало и коротко. На «как сбили» — ответить. На «кто сбил» — ответить. На всё остальное — контузия, не помню. Ею можно прикрыться на неделю. Две, если повезёт. Больше — нельзя, начнут приглядываться. Параллельно — читать всё, что есть: документы, письма в планшете, бумаги в сумке, вывески, записки. Запоминать каждую мелочь. И — никому. Никогда. Ни комиссару, ни другу, ни врачу, ни девушке. Никому.

Пятое. Найти своих. Полк. Пока я цел и документы целы — меня вернут в часть. Там будут знать, где моя эскадрилья, кто жив, кто нет. Там и начнётся настоящее.

Я открыл глаза. Впереди на дороге что-то поменялось: колонна отошла к обочине, шофёр дал сигнал, полуторка вильнула. Меня мотнуло на борт, правая рука дёрнулась, в глазах мигнуло белым. Когда проморгался, колонна уже прошла. Пыль оседала. Снова женщины с узлами, снова обмотки, снова корова. Я привалился к борту плотнее и больше не закрывал глаза до самой санчасти.

Полуторка встала у деревянного дома на окраине. Краска облезлая, ставни открыты, над крыльцом рука в белом махнула. Во дворе стояли палатки — две или три, серые, полевые, с красным крестом на боку. Костёр дымил в железной бочке, над ним висело ведро, в ведре булькало. Пахло йодом и варёной тряпкой. От соседнего дома тянуло махорочным дымом: курили несколько человек стоя, один сидел на корточках у стены.

Кто-то крикнул: «Разгружай!» Меня стащили за ноги. Я успел перекинуть левую руку, поймал борт, съехал сам. Ноги подогнулись, устоял.

— Ходячий. Сюда. В первую палатку, — бросил санитар, не глядя.

Я сделал два шага. У входа в дом стоял человек.

Он не двигался. Стоял спокойно, как стоят люди, которые тебя ждут. Гимнастёрка застёгнута до горла, в петлицах тускло блестел щит с мечом. Худой, невысокий. Лицо в тени козырька фуражки. В правой руке — папироса; стряхивал пепел мелко, часто, аккуратно. В левой — маленький затасканный блокнот, закрытый. Ремень пригнан плотно, портупея тоже. Сапоги пыльные, но пыль ровная, не свежая — ходил весь день.

Он глянул на меня. Не враждебно. Так смотрит человек, которому нужно, чтобы ты подошёл сам. Я подошёл.

— Лейтенант Соколов? — произнёс он негромко. — Так точно. — Капитан Кузьмин. Особый отдел. Завтра с утра поговорим. Сейчас идите, лечите руку.

Он коротко кивнул санитару. Санитар тронул меня за локоть. Я пошёл. На ходу, на выходе из взгляда, слышал за спиной короткий щелчок — Кузьмин раскрыл свой блокнот и что-то записал. Одну строчку, не больше. Но записал.

В палатке пахло йодом, хлоркой и гарью. Кто-то тихо стонал у дальней стены. Белокурая медсестра в запотевшей косынке показала на табурет у стола. Я сел. Руки лежали на коленях, правая — ладонью кверху. Левая нащупала клапан планшета: застёгнут. Это было всё, что я сейчас контролировал: один застёгнутый клапан.

Где-то на западе, далеко, глухо ухнуло. Один раз, протяжно.

Полог палатки опустился за моей спиной.

Глава 2

Проснулся от того, что рядом передвигали что-то железное.

Лежал лицом в потолок — серая парусина палатки, в шов затекло солнце, пылинки висели в косом луче, не двигались. Пахло йодом, хлоркой и ещё чем-то, чего не хотелось различать. Пахло, кроме того, свежим сеном — под простынёй, на которой я лежал, был соломенный тюфяк, и солома пришла с мая, пахла ещё июньским полем.

Я лежал и считал себя заново.

Правая рука забинтована от пальцев до локтя. Пальцы шевелятся — мизинец хуже, но идёт. Плечо тянет. Левое ухо уже не глухое — в нём тонкий звон, но звуки сквозь него проходят, слова можно будет понимать. Голова тяжёлая, но не крутит. Живой.

Четыре койки в палатке вместе с моей. Две напротив — на одной красноармеец лет сорока, с перевязанной головой, дышал коротко, ровно, не просыпался. На второй — никого; был, и нет. Койка у самой стенки стояла с голым матрасом, у изголовья — простыня комом. Санитарка, молчаливая, с полотенцем на плече, собирала в сумку чью-то гимнастёрку, потом вышла, не обернувшись.

Справа от меня, через проход, стоял пустой табурет и на нём — маленький осколок зеркала на деревянной подставке. Обломанный угол, трещина через стекло. Для бритья.

Я сел. Сесть оказалось можно. Голова чуть повело, но удержалась. Правая рука висела поперёк колен, я её не трогал. Спустил ноги — ноги были чужие, молодые, жилистые, с тонким волосом. Сапоги стояли у тумбочки, один носком влево, другой чуть поодаль. Брюки на мне были солдатские, простые, чистая, верно, чья-то чужая пара; моих я не помнил.

Встал. Подошёл к табурету. Наклонился.

В зеркале был молодой человек.

Русые волосы, стриженые коротко, на затылке прядь стояла торчком. Серые глаза — серые с просинью, широко расставлены, ресницы светлые. Лицо продолговатое, подбородок с мягкой ямкой посередине. На правом виске — пятно ожога, красный лоскут с серебряной коркой по краю. Скула поцарапана. В волосах, у корня, — сажа; не всю отмыли.

Я скользнул глазами ниже. Шея тонкая, с выступающим кадыком. На ключице справа, у самого края воротника — маленькая родинка. На левом предплечье у локтя, где рука выглядывала из-под рукава, тот самый шрам полукольцом, который я нащупал ещё в кабине, — белый, давний, с чёткой дугой. Этот шрам был не мой, но на моей руке. И родинка — не моя, но над моим дыханием. И кадык не мой, а всё же двигался, когда я глотал слюну.

Молодой человек в зеркале встретил мой взгляд. Я разглядывал его, он — меня.

— Здравствуй, Лёша, — произнёс я тихо, одними губами, без звука. Он не ответил. Я постоял так секунд десять. Потом выпрямился. В зеркале отплыл вверх край подбородка, потом — шея, потом — воротник чужой гимнастёрки. Я отошёл.

Полог отодвинулся. Вошла медсестра.

— Встали уже, товарищ лейтенант? — сказала она не сердито, а буднично. — Ну-ну. Садитесь, посмотрю руку.

Она была молодая, с круглым лицом, с веснушками над верхней губой. Косынка сбита набок, под косынкой светлые волосы. В руках — свёрток чистой марли, бутылёк с йодом в ладони.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: