Записки осеннего ветра. Страница 8
Я ведь уже не человек. Странное животное, которое называется «творческая личность». Свой труп я собираюсь сохранить в целости лет эдак до шестидесяти, чтобы потом выставить его напоказ как крупного писателя. И как бы вы ни старались, вам ни удастся проникнуть в тайны написанного этим трупом. И как бы вы ни старались писать так же, как писал этот призрак, у вас тоже ничего не выйдет. Лучше сразу же откажитесь от этой мысли. Наверное, даже среди моих друзей найдется кто-нибудь, кто, увидав мое улыбающееся лицо, пробормочет: «А ведь Дадзай выжил из ума». «Это точно, – скажу я ему, – я действительно выжил из ума, и тем не менее…» Оборвав себя на полуслове, больше ничего не скажу. Поверьте мне только в одном: «Я вас никогда не предам». «Я утратил свое эго. И теперь…» – начну говорить, но опять не закончу. Разве что добавлю: «Те, кто мне не верит, просто дурачье».
Итак, вернемся к солдатским рукописям. Преодолевая смущение, я обращаюсь к главному редактору того или иного журнала. И иногда текст удается опубликовать. Рекламу помещают в газетах, помню, как я обрадовался, увидев имя своего солдата рядом с именами известных прозаиков. Пожалуй, я не радовался так даже тогда, когда шесть лет назад мой рассказ впервые опубликовали в одном литературном журнале. «Вот повезло!» – подумал я и тут же выразил редактору свою бесконечную признательность. Потом вырезал из газеты рекламу и послал ее на фронт. Хоть что-то полезное сделал. Хоть как-то исполнил свой долг. С фронта пришел бесхитростный ответ: «Ура!» Спустя некоторое время я получил благодарственное письмо от жены этого солдата, хранительницы его домашнего очага. Так я исполнил долг человека, оставшегося в тылу. Каково? И вы по-прежнему считаете меня декадентом? Порочным человеком? Или как?
Но никому ведь этого не скажешь. К тому же, поразмыслив, прихожу к выводу, что подобный поступок можно рассматривать как выполнение долга только в тех случаях, когда речь идет о женщинах или детях, так что гордиться тут особенно нечем. И, как последний идиот, продолжаю писать так называемые развлекательные романы, не отвечающие современным вкусам. Я знаю свое место. Самый простой, ни на что не способный городской обыватель. Не в моих силах влиять на современные вкусы. Иногда это приводит меня в отчаяние, я выхожу на улицу и иду, пиная ногами камешки. Может, я действительно болен? Может, у меня ошибочное представление о литературе? Даже если мне удается избавиться от этих мрачных мыслей и прийти к выводу, что на самом деле все не так уж и плохо, в моей голове нет никаких интересных идей, я не могу написать ничего действительно значительного, такого, что помогло бы мне обрести уверенность в себе. Не нахожу верных слов. Что-то вроде бы вертится на языке, а что именно, не пойму. Я бездомный скиталец. Ношусь по волнам в полном одиночестве. «Оп-ля!» – перепрыгиваю через лужу и вздыхаю. В луже отражается осеннее небо, плывет облако. А я, сам не пойму почему, печально вздыхаю. И возвращаюсь домой.
А там уже ждет сотрудник журнала. В последнее время меня довольно часто навещают сотрудники разных журналов и газет. Я живу в отдаленной, даже весьма отдаленной части района Митака, и обычно, потратив целый день на поиски моей затерянной среди полей лачуги, они являются, вытирая пот с лица и восклицая: «Ну и забрались же вы!» И я всегда чувствую себя неловко, ведь я не модный и не знаменитый писатель.
– Как, вам уже лучше? – Об этом они спрашивают всегда в первую очередь.
Я к этому уже привык и неизменно отвечаю:
– Да, лучше всех.
– А что с вами было?
– Ну, все это было пять лет назад… – отвечаю я и замолкаю. Не хочется говорить, что я был не в своем уме.
– Но я слышал, – признается противоположная сторона, – что вы были в очень тяжелом состоянии.
– Ничего, начал пить и постепенно поправился.
– Странно как-то.
– Да, действительно непонятно… – разделяет хозяин недоумение гостя. – Впрочем, может, я еще и не совсем поправился, но предпочитаю считать, что поправился. Вряд ли существует некий предел…
– А вы много пьете?
– Ну, как все.
Эта часть разговора проходит обычно успешно, но потом положение осложняется, и мы оказываемся в тупике.
– Интересно, какого вы мнения о том, что пишут в последнее время? Что вы об этом думаете?
Этот вопрос всегда повергает меня в замешательство. Я не могу дать на него определенный ответ.
– Ну, как вам сказать… Я не так уж много читаю. А что, есть что-нибудь хорошее? Наверное, если я прочту, то буду в восторге… Но вообще-то мне кажется скорее немного странным, что все так быстро и хорошо пишут. Я не иронизирую. Может, дело в том, что у них у всех отменное здоровье? Уж очень легко и быстро они пишут.
– А вы читали то, что написал А.?
– Да, мне принесли журнал, и я прочел.
– Вам не показалось, что это ужасно?
– Ну, как вам сказать. Пожалуй, мне было скорее интересно. Есть много куда более ужасных произведений, разве не так? Но вряд ли стоит относиться к ним чересчур критически. Впрочем, вообще-то я не особенно в курсе…
Я отвечаю так расплывчато не потому, что хитрю, нет, скорее я избегаю определенных ответов потому, что меня мучит сознание собственной приниженности. Просто теряю дар речи, все писатели кажутся мне куда более значительными личностями, чем я сам, к тому же я знаю, что все они живут полной жизнью.
– А вы знаете Б.?
– Знаю.
– Мы хотим попросить его написать роман для нашего журнала.
– Ну, это замечательно. Он прекрасный писатель. Обязательно попросите его написать для вас. Уверен, он напишет нечто выдающееся. Я сам многим ему обязан.
На самом деле я должен ему некоторую сумму.
– А вы как? Сможете что-нибудь написать?
– Нет, у меня не выйдет. Ничего не выйдет. Я утратил способность писать. Начинаю писать о любви и сбиваюсь на нравоучительную лекцию. Самому смешно.
– Да быть такого не может. Вы же до сих пор были лидером молодого поколения.
– Я не шучу. Теперь я вроде Фауста. Мне близко все, о чем этот старый доктор бормочет в своей конуре. Неожиданно состарился. Наполеон, когда ему перевалило за тридцать, говорил: вот, уже близок конец моей жизни… Теперь-то я его понимаю, действительно странное ощущение.
– Вы что же чувствуете, что близок конец вашей жизни?
– Ну, я ведь не Наполеон. И все это… вряд ли… все совершенно иначе. Но иногда я ощущаю близость конца. Я не прочел столько томов, сколько прочел доктор Фауст, но все равно иногда и у меня возникает чувство затерянности среди небытия пространств пустых.
Тут я совсем запутываюсь.
– Ну, что же, ничего не поделаешь… Простите, а сколько вам лет?
– Тридцать один.
– То есть вы на год моложе С. Он-то всегда бодр. И готов поговорить о литературе и не только. Обо всем судит исключительно здраво.
– Да, это правда. С. учился в том же лицее, что и я, только курсом старше. Помню его лихорадочно горящие глаза. Думаю, он и впредь будет неутомим в своих писаниях. Я его очень люблю.
Этому С. я тоже лет пять назад доставил немало хлопот.
– А имеется ли у вас, – гость вдруг меняет тон, по-видимому, раздраженный неопределенностью моих ответов, – некое авторское кредо, которое вы стремитесь выразить в своих произведениях? Ну, там, гуманизм, любовь, социальная справедливость, эстетика… То есть нечто определенное, чем вы руководствуетесь с того времени, как начали писать и собираетесь руководствоваться впредь?
– Есть. Покаяние. – Это я выпаливаю решительно, не задумываясь. – Литература без покаяния ни черта не стоит. Вся современная литература, или нет, даже можно сказать – вся современная духовность, родилась из покаяний, признаний, самоанализа, словом, чего-то подобного. Поэтому… – тут я опять замолкаю.
– А ведь и правда! – оживляется мой собеседник. – Но подобные тенденции окончательно сошли на нет в нашем литературном мире. Так вы, наверное, любите таких писателей, как Кадзии Мотодзиро? [13]