Варяг II (СИ). Страница 20

Хакон, опираясь на длинное боевое копье, стоял перед огнем, не в силах отвести взгляд от пожирающих плоть языков пламени. Его тело ломило, будто его высекли цепью, в горле першило, а в единственном глазу плавала серая, липкая пелена. Он чувствовал себя разбитым, треснувшим глиняным горшком, скрепленным лишь волей. Рядом, прислонившись к забору, стояли Торбьёрн и юный Эйнар. Их тоже била дрожь, лица были землистыми, а глаза впавшими.

— Сжечь… все, что могло касаться их… одежду, солому, на которой спали… — хрипло, пробиваясь через кашель, проговорил Хакон, обращаясь к своим воинам, которые едва держались на ногах. — Это не чума. Не черная смерть. А всего лишь липкая и злая хворь… Мы поправимся. Боги уберегут…

Стейн выступил вперед. На его лбу блестела испарина. Глаза покраснели. Он, явно, был не в лучшей форме.

— Ну, сожжем мы их добро… А толку⁈ Мы уже больны… И это ты во всем виноват! Твоя глупая, собачья, никому не нужная доброта! Я говорил — не пускать их! Гнал прочь! А ты… «Отдадим долг гостеприимства! Не оскверним честь воина!» — передразнил он старого хевдинга, и его голос сорвался в визгливый фальцет. — Теперь мы все здесь сдохнем, как псы, из-за твоего благородства!

В его глазах горел бунт, отчаяние, перерастающее в ярость. Эта ярость, как зараза, перекидывалась на других. Несколько воинов, тех, что были ближе к Стейну, зароптали, сжимая в слабых, потных руках свое оружие. Даже Торбьёрн и Эйнар потупили взгляды, не в силах противостоять нарастающей истерии.

Хакон медленно, с трудом, будто на его плечах лежали тяжелые камни, выпрямился во весь свой могучий, но подкошенный болезнью рост. Его единственный глаз, голубой и холодный, как лед в горном озере, сверкнул внезапным стальным огнем. Вся его немощь куда-то испарилась, осталась лишь костяная, несгибаемая воля.

— Порядок… на хуторе, доверенном мне… устанавливаю я, — его голос был глух, хрипл, но каждое слово падало, как молот на наковальню. — Не конунг, не ярл, не твой страх, Стейн. Я. Ты оспариваешь мое право? Ты сомневаешься в моем слове? Тогда бери свой топор, и пусть боги решат, кто из нас прав.

Хакон сбросил с плеч теплый плащ, оставаясь в одной потертой рубахе. Стейн, с диким, безумным криком, выхватил из-за пояса тяжелый топор. Больные и обессиленные люди — воины Хакона и рабы Рюрика — медленно, словно во сне, образовали вокруг них хлипкий, шаткий круг.

Там и сошлись… Но язык не поворачивался назвать это доблестным поединком. Это была его жалкая пародия — жуткий и медлительный танец двух смертельно больных людей. Дыхание у обоих вырывалось с хрипами, удары были неточными и запоздалыми, блоки — вялыми. Стейн, обезумев от ярости и страха, с рыком нанес размашистый, почти отчаянный удар. Хакон едва успел отклониться, и лезвие просвистело у самого его виска, срезав прядь седых волос. Воспользовавшись промахом противника, Хакон коротко и жестко, без лишнего размаха, ткнул его рукоятью своего топора в горло. Стейн захрипел, его глаза выкатились, полные непонимания, боли и обиды. Хакон, собрав последние силы, сделал шаг вперед и добил его быстрым, точным ударом лезвия в шею. Кровь брызнула на утоптанную землю.

Он стоял над телом бывшего товарища и тяжело дышал. Темные пятна плясали у него перед глазами.

— Есть… еще желающие? — прохрипел он, обводя круг воспаленным, но всевидящим взглядом. — Кто еще хочет оспорить мое право командовать? Говорите сейчас. Или смиритесь.

В ответ было гробовое, давящее молчание.

— Вот и ладненько… А теперь в костер его, — отрывисто приказал Хакон, кивнув на тело Стейна. — К мальчишкам. Без обрядов. Порядок… есть порядок. И цена его всегда — кровь.

Суровая, но необходимая жестокость повисла в воздухе, усмиряя последние искры бунта. Порядок был восстановлен. Но цена его оказалась горше самой болезни.

* * *

В покоях ярла Ульрика стоял свой, особый запах — смесь старой болезни, дорогого воска для дерева, лечебных мазей и сухих горьких трав. Воздух был неподвижным и душным.

Я сидел на низком табурете перед его массивным креслом и аккуратно ощупывал его распухшую и горячую ногу. Кожа на ней багровела, суставы пальцев скривились от подагры и теперь уродливо топорщились в разные стороны. На мочках ушей и в складках кожи у локтей виднелись мелкие, твердые, белесые узелки — тофусы, безмолвные кладовые солей, копившихся годами.

Внутренне я давно поставил диагноз. Это была классическая «болезнь королей» и знатных бондов, бич тех, кто мог позволить себе обильные мясные трапезы и хмельное питье годами. Нарушение обмена пуринов, отложение кристаллов мочевой кислоты в суставах… Все сходилось с точностью документалки по медицине, которую я когда-то смотрел в другой жизни.

Я отпустил его ногу и поднял взгляд на Ульрика. Его пронзительные голубые глаза, полные немой боли, усталой насмешки над самим собой и немым укором к судьбе, изучали меня с неослабевающим вниманием.

— Ну что, целитель? — прохрипел он, и в его голосе послышалось противное бульканье. — Скажешь, что старые кости не лечатся, и мне пора копать курган да слагать сагу о своих былых подвигах?

— Не скажу, — ответил я твердо. — Ваша хворь имеет имя, ярл. На моей дальней родине ее называли «нога в капкане» или «капкан для богачей». Родственная болезнь власти и изобилия. Она рождена обильной пищей и крепким питьем. Красное мясо, дичь, мед, пиво… все это для тебя — медленный яд. Полностью исцелить ее, вырвать с корнем, нельзя. Она с тобой теперь до самого конца. Но я могу вышибить этот капкан. Отогнать боль. Вернуть тебе способность если не бежать, то ходить. Самому. Без опоры.

Лейф, стоявший справа от отца, скрестил мощные руки на груди и слушал с напряженным, практичным интересом. Торгнир слева скептически хмурился, его тонкие губы подергивались, а пальцы нервно барабанили по рукояти длинного ножа за поясом.

— Лечение будет суровым, — предупредил я, не отводя взгляда от Ульрика. — Оно потребует твоей воли. Большей, чем в бою. Ибо в бою враг перед тобой, а здесь враг — ты сам. Твои привычки. Твои слабости.

Я разложил на столике принесенные с корабля связки трав. Горький аромат полыни и ивы смешался с душным воздухом покоев.

— Во-первых, пища. Ничего жирного, копченого и соленого. Ни грамма красного мяса. Ни капли эля, вина или меда. Пока боль не отступит — только простые каши на воде, тушеные корнеплоды, пресный сыр, простокваша, вода. Хлеб — только ячменный, черствый.

Торгнир не выдержал и громко, с презрением фыркнул. Ульрик же, не обращая на него внимания, молча, с видом обреченного воина, кивнул, давая свое высочайшее согласие.

— Во-вторых, отвары. — Я указал пальцем на связки ивовой коры и таволги. — Эта горькая кора будет усмирять жар и воспаление в твоих суставах, она будет гасить внутренний огонь. А эта трава зовется таволгой. Она избавляет от лишней соли в теле и утоляет боль. Будешь пить их трижды в день.

Ульрик нахмурился, но промолчал…

— И в-третьих, покой. Никаких советов, судов, походов и выяснений отношений с сыновьями. И холод. Холодные компрессы на ноги. — я смочил грубую ткань в ледяной воде из кувшина и туго обернул ее вокруг его распухшей, багровой стопы. Ульрик вздрогнул.

Лейф внимательно наблюдал за каждым моим движением, впитывая незнакомые знания, как губка. Торгнир же смотрел на меня, как на опасного шарлатана, пришедшего отравить последние дни его отца.

Прошли дни, слившиеся в монотонную череду процедур, отваров и компрессов. Я проводил у трона Ульрика по нескольку часов в день, готовя зелья, меняя повязки, наблюдая за малейшими изменениями в его состоянии. И во время этих долгих, монотонных часов между нами периодически завязывались странные и глубокие беседы.

— Власть… — однажды утром прошептал Ульрик, глядя в закопченный потолок, где висели паутины, похожие на седые космы. — Она как эта проклятая болезнь, парень. Гложет изнутри. Не дает спать по ночам. Терзает днем. Мои сыновья… — он горько усмехнулся, — они не видят во мне отца. Они видят добычу. Старую, немощную, которую пора добить и поделить шкуру. Они уже мерят мой чертог взглядами, делят моих дружинников, мои корабли. Ждут. Как стервятники.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: