Код(а). Страница 1
Юрий Мельников
Код(а)
Хорхе Луис Борхес однажды заметил, что за всю историю человечества было рассказано всего четыре истории: об осаде города, о возвращении, о поиске и о самоубийстве бога. Но может есть и пятый сюжет?
Книга первая. Дорога в тысячу лет
Много лет спустя, когда новые кварталы Пекина поднимутся над пылью и памятью, старый учитель Чэнь Ван все ещё будет вспоминать этот последний день в своей школе, как вспоминают о последнем сне перед пробуждением.
Он уже тогда понимал, что больше сюда не вернётся – не потому, что не захочет, а потому, что некуда будет возвращаться: стены, пропитанные голосами и шагами, снесут, как сносят старые дома, чтобы освободить место для будущего, в котором нет места для прошлого.
В классе было непривычно пусто, и каждый его шаг отзывался едва слышным эхом. За окном, за пыльным стеклом, город уже начинал новую жизнь: экскаваторы рыли землю, словно искали в ней забытые кости, а ветер носил по двору обрывки старых тетрадей, как клочья чужих воспоминаний.
Чэнь Ван медленно провёл рукой по парте, на которой когда-то вырезали имена, и почувствовал, как под пальцами дрожит не дерево, а сама память. Он знал, что всё это было предопределено: и его уход, и исчезновение школы, и даже этот вечер, когда солнце садится так, как будто прощается не только с ним, но и со всем, что было здесь когда-то.
Он сел за свой стол, открыл старый, потрёпанный том русской поэзии – тот самый, который сопровождал его всю жизнь, – и вдруг понял, что слова на страницах давно уже написаны не для него, а для кого-то другого, кто придёт потом, если вообще придёт. Всё уже было: и этот класс, и этот закат, и даже его одиночество, которое казалось уже не личным, а частью какой-то древней, неумолимой истории.
Ветер за окном шевелил занавеску, и в этом шорохе ему послышался голос – не чей-то конкретный, а сразу всех, кто когда-либо сидел в этих стенах, всех, кто любил, ждал, терял и забывал. Он знал, что в тот последний вечер, он должен был вспомнить всё: не потому, что хочет, а потому, что иначе не сможет уйти.
Он закрыл глаза. И тогда Пекин, этот новый, беспощадный Пекин, отступил. Осталась лишь пыль – не просто пыль времени, а пыль воспоминаний, закручивающаяся в причудливые, невидимые смерчи. И в этой пыли, в этом танце несуществующих частиц, он увидел её. Ту, чьё имя было записано в его сердце задолго до того, как он её узнал.
Она. Мэй Линь. Имя – словно колокольчик из далекого, забытого сада. Или, может быть, это имя – не имя, а целый сад? И в нём цвели берёзы, которых здесь никогда не было. Моя учительница. Нет, не просто учительница. Мой компас. Моя дорога. Дорога длиною в десятки лет. Или всего в одно мгновение? Пятьдесят лет – это сколько шагов? А тысяча лет? Сколько падений? Сколько раз я должен был ошибиться, чтобы прийти сюда, в этот пустой класс, где пахнет мелом и прошлым? Я был дураком. Вечный дурак, что искал в чужих глазах не отражение, а целую вселенную. Её глаза – две чернильные кляксы на чистом листе судьбы, а я, дурак, хотел прочитать в них всё, что было предначертано.
В тот год весна в Пекин пришла рано, разбудив что-то, что ещё окончательно не проснулось, но уже готовилось выйти на улицы.
Город замер, словно затаившись, и ждал чего-то неведомого. В школе пахло книгами, мокрым деревом и чем-то неуловимо новым – запахом, который появляется только в начале грядущих, ещё неразличимых перемен. Утренний свет проникал сквозь пыльные окна, окрашивая в блеклые тона карты и портрет Великого Кормчего.
Именно в такой день в школу пришла новая учительница. Она была не похожа на других: высокая, с прямой спиной, в простом сером платье, с тонкими, почти прозрачными руками. Её звали Мэй Линь.
Директор, невысокий человек с настороженным взглядом, представляя её, говорил о её «ценном опыте», полученном в Советском Союзе, где она провела «всё своё детство» и получила образование. Для директора этого было достаточно. Она говорила по-китайски без акцента, но в её речи иногда проскальзывали странные, непривычные интонации, словно слова были взяты из другой, далёкой жизни. Но когда она произнесла первые русские слова, казалось, сам воздух наполнился прозрачным звоном – словно ручей, что долго искал свой путь к океану, вдруг нашел его и заговорил с тобой.
– Сегодня мы поговорим о великом русском поэте, – начала Мэй Линь, и её тон был удивительно лиричен, почти интимен. – Об Александре Сергеевиче Пушкине.
Она говорила о его стихах, полных света и печали, о его судьбе, оборванной так же внезапно, как и многие судьбы в этом мире. Класс молчал, завороженный её голосом, её акцентом, который, казалось, нёс в себе отзвуки далёких лесов и бескрайних полей.
Чэнь Ван сидел за третьей партой у окна, и его карандаш, вместо того чтобы записывать факты из биографии Пушкина, сам собой выводил на полях тетради тонкие линии – линии, похожие на ветви и тени. Он не слушал слов – он слушал звук её голоса, просто чувствуя её присутствие. Он был шестнадцатилетним мальчишкой, и весь его мир, такой понятный и предсказуемый до этой минуты, вдруг поплыл, закружился в водовороте неслышимой мелодии.
– Что ты там рисуешь, Чэнь Ван? – спросила она. В её голосе не было осуждения, лишь легкое любопытство. – Тебе не интересен Пушкин?
Он вздрогнул, закрыл тетрадь. Сосед по парте, Ли Чжун, усмехнулся:
– Он вас рисует, товарищ учительница.
В классе кто-то тихо засмеялся. Мэй Линь улыбнулась – не строго, а как-то по-доброму, чуть грустно.
– Лучше нарисуй Пушкина, – мягко сказала она. – Или хотя бы его музу. Это было бы гораздо полезнее для урока.
Чэнь Ван покраснел, но не отвёл взгляда.
– А почему вы рассказываете о царском поэте? – неожиданно вызывающе, даже для самого себя, спросил он. – Почему не о пролетарском – о Маяковском?
Мэй Линь чуть наклонила голову, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя. Она ответила не сразу, её взгляд ушел куда-то за окно, за серые крыши города. И казалось, её взгляд там задержался дольше, чем нужно. Как будто она искала там слова, которые должна сказать своим ученикам.
– Есть много прекрасных советских поэтов, Чэнь Ван, – тихо произнесла она, и в её голосе появилась та отстраненность, которая всегда отличала её от других. – И тех, кто писал о революции, и тех, кто писал о войне, и о простой человеческой душе… Иногда стихи – это не только о власти. Это о человеке. О том, что он чувствует, когда всё вокруг рушится.
Она повернулась к доске, написала несколько русских слов, а затем, словно повинуясь внутреннему порыву, открыла тетрадь и начала читать. Её голос изменился, стал глубже, почти молитвенным. Это были стихи, которые не звучали по радио, их не печатали в газетах. Это были слова, принесенные ею самой, словно осколки чужой, незаживающей раны.
Взрывом прерванный сон,
Чья-то смерть, чей-то стон
– Повторяется…
Обгоревшая плоть, и земля, как качель
– Качается…
И нельзя отступить, и нельзя позабыть
– Не стирается…
Дома сгорели, улицы пусты,
И тишина гулка, как эхо взрыва.
Где были смех и дети – там кресты,
Где были жизни – лишь руины мира.
Но разве те, кто начал, видят это?
Они рисуют карты, делят города,
А мать рыдает по ребенку где-то,
И эта боль с ней будет навсегда.
Это называют «сопутствующим ущербом»,
Но слова не смягчат тяжесть боли.
Каждая цифра – это чьё-то имя,
Каждая смерть – новая лужа крови.
Здесь все герои – жертвы-палачи,
Здесь нет победы – только боль и слёзы.