Женщины. Страница 46
Фрэнки снова проснулась на полу своей спальни, голова и горло жутко болели. Может, она кричала во сне?
Усилием воли она заставила себя подняться. От кошмаров ее трясло, она все еще злилась на родителей за предательство. Комната тонула в кромешной тьме. Сколько она спала?
В коридоре (стены обшиты дорогим деревом, украшены сверкающей латунью) пахло сигаретами и лимонным полиролем. Пряные нотки духов «Шалимар» лишь слегка приглушали этот запах.
Мама, все еще одетая для клуба, сидела в гостиной в кресле напротив камина, потягивала мартини и читала журнал «Лайф». Комнату освещала пара настольных ламп, от камина исходило приятное тепло.
Папа в костюме и галстуке стоял у огня, в одной руке бокал, в другой тлеющая сигарета. Увидев Фрэнки в халате, он нахмурился. Конечно, ведь она выглядела неподобающим образом.
— Да. Это я, пап, вернулась из Флоренции. Кормили не так хорошо, как хотелось бы, — сказала Фрэнки, не в силах скрыть обиду в голосе.
— Не умничай, Фрэнки, — сказал он.
Она подошла к буфету, налила большой стакан джина и села рядом с мамой.
Напряжение висело в воздухе. Фрэнки старалась не обращать внимания на настороженный, беспокойный взгляд матери.
Дотянувшись до маминых сигарет, она закурила.
— Когда ты начала курить? — спросила мама.
— Наверное, после красной тревоги. — Увидев мамин непонимающий взгляд, она добавила: — Ракетного обстрела госпиталя. Взрывы были жуткие, оглушающие. А может, после «наплыва», когда привезли целую роту солдат, разорванных в клочья. В общем, кто знает? Сначала ты не куришь, а потом тебе протягивают сигарету. Помогает унять дрожь в руках.
— Понимаю, — сдержанно сказала мама.
— Нет, не понимаешь.
Фрэнки отчаянно принялась объяснять. Может, если они ее выслушают, все встанет на свои места?
— В Тридцать шестом — это эвакогоспиталь, в который меня определили, — мое первое дежурство выпало на МАСПОТ. Так называют массовый поток пострадавших. Черт, я была ходячей катастрофой…
Родители смотрели на нее во все глаза, но слушали. Слава богу.
— На носилках принесли солдата, буквально разорванного на части. Он подорвался на мине, ноги оторвало. Их просто не было. Я не…
— Хватит. — Папа со стуком поставил бокал на буфет — с такой силой, что стекло едва не треснуло. — Никто не хочет слушать эти истории, Фрэнки. Господи боже. Оторвало ноги.
— И что за язык? — добавила мама. — Ругаешься как сапожник. Не могу поверить, что и в клубе ты говорила подобным образом. Еще и перед доктором Бреннером. Мне пришлось звонить Миллисенте и извиняться за твое поведение.
— Извиняться за мое поведение? — опешила Фрэнки. — Почему вам всем плевать на то, что я пережила на войне?
— Все кончилось, Фрэнки, — тихо сказала мама.
Спокойно, Фрэнки.
Но она не могла успокоиться. Сердце выпрыгивало из груди, внутри поднималась волна ярости, такой непреодолимой ярости, что хотелось что-нибудь разбить.
Она сдержалась, но эти усилия, казалось, отравили ее, будто все нерассказанные истории свились внутри в один ядовитый комок. Она больше не могла здесь находиться, не могла притворяться, что ничего не изменилось, что два года она училась во Флоренции, а не держала за руки умирающих солдат. Ее душили невысказанные слова: «Я была там, и вот как это было». Хотелось, чтобы родители приняли ее, чтобы гордились.
— Не могу поверить, что вы стыдитесь меня. — Фрэнки резко встала.
— Я больше не знаю, кто ты на самом деле, — сказал отец.
— Не хочешь знать, — отрезала Фрэнки. — Ты думаешь, что если женщина, медсестра, идет на войну, то это ничего не значит. Вот если на войну идет сын, то им можно гордиться, а дочь заслуживает лишь порицания.
Мама поднялась, держа в руках пустой стакан. Она слегка покачивалась, в глазах стояли слезы.
— Фрэнсис, пожалуйста… Коннор. Вы оба…
— Заткнись и пей, — прорычал отец.
Фрэнки заметила, как мама съежилась.
Неужели так было всегда? Неужели мама всегда была лишь тенью женщины, которую на плаву держат только водка и лак для волос? Разве отец всегда был тираном, который считает, что имеет право контролировать каждое действие, каждую эмоцию в этом доме?
Или все разрушила смерть Финли?
Фрэнки не знала. Ее не было здесь два года, да и до этого она горевала о брате в одиночестве, пока просто не уехала во Вьетнам и не познала там новые, совершенно другие потери.
Фрэнки хотела уйти до того, как скажет что-то ужасное.
Родители смотрели на нее как на незваного гостя. Она оставила их в гостиной и вышла из дома, хлопнув дверью. Это была не она, а ее ярость, желание выпустить все наружу, и бороться с этим не было сил. На пляже, в сгущающейся темноте, она опустилась на колени в надежде, что шум прибоя ее успокоит.
Но он напомнил ей о Вьетнаме, о Финли и Джейми, обо всех павших.
Она кричала, пока не охрипла. Злость внутри только росла.
24 марта 1969 г.
Возвращение домой обернулось дерьмовым шоу. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я не чувствую себя собой.
Я все время злюсь. И обижаюсь. Родители со мной почти не разговаривают, друг с другом они говорят еще реже. Они и слышать не хотят о Вьетнаме.
Но это не самое страшное. Мне постоянно снятся кошмары, снится война. Я поднимаюсь посреди ночи, все тело болит.
Это потому, что тебя нет рядом. Я могу спать только в твоих объятиях.
Мечтаю о них, о твоем возвращении, только это и помогает держаться.
Скоро ты будешь здесь. Со мной. Я думаю о нас. О тебе. О доме. Где-нибудь за городом. Я хочу завести лошадей и собаку. И сад.
Возвращение оказалось совсем не таким, как я думала. Но это неважно. Важны только мы.
Одним прохладным вечером спустя две недели после возвращения Фрэнки сидела на террасе, поджав ноги и завернувшись в плед. На ней была рваная армейская футболка и мешковатые шорты. Одежда пахла плесенью, сыростью и пылью, но это странным образом успокаивало. Она потягивала холодный мартини и лениво смотрела по сторонам.
Она была дома, в своем саду, где скоро сиреневым цветом должна была распуститься джакаранда — садовники часами будут сгребать опавшие цветы. Этот двор словно застыл во времени, здесь ничего не менялось. Мир снаружи мог распадаться на части, но за этими стенами всегда царили тишина, спокойствие и коктейли. Может, поэтому люди и возводят стены — чтобы спрятаться и не видеть.
Последние несколько дней вся семья старательно проводила политику разрядки — о войне никто не говорил. Фрэнки ненавидела каждую секунду этого представления, стыд родителей словно раздевал ее догола, терпеть вечно она не сможет. Нужно было продержаться до возвращения Рая. Она не говорила с родителями о Рае и об их чувствах, она вообще ни о чем с ними не говорила. Только о погоде, еде и саде. Всегда нейтральные темы. Это был единственный способ держать себя в руках.
— Назову его «Побережье», — сказал папа, держа во рту сигарету и наливая «Манхэттен». — Или «Утес».
Фрэнки слушала, как отец говорит про работу, и делала вид, что ей интересно.
Она старалась как могла, старалась быть той, кого они растили, кого хотели видеть. Она не суетилась, почти всегда молчала, не вспоминала войну. Вела себя хорошо. Ее молчание их, похоже, нисколько не смущало.
В этом напускном спокойствии было что-то опасное. Словно каждое проглоченное слово медленно отравляло ее изнутри.
Она сосредоточилась на мартини. Уже втором. Пила и думала, что на войне могла бы убить за этот ледяной напиток.
Папа подошел к проигрывателю и поменял пластинку. Заиграли «Девочки из Калифорнии».
— Выключи это дерьмо, — прорычала Фрэнки.
Родители замерли и уставились на нее.