Прощай, оружие!. Страница 9



Тем временем смеркалось. Я спросил, на который час назначено наступление, и мне ответили, что как только стемнеет. Я вернулся к шоферам. Они сидели в блиндаже и разговаривали, но при моем появлении замолчали. Я раздал каждому по пачке «Македонии» – неплотно набитых сигарет, из которых высыпался табак, и нужно было закрутить концы, прежде чем закуривать. Маньера чиркнул зажигалкой и передал ее по кругу. Зажигалка напоминала формой радиатор «фиата». Я пересказал то, что услышал.

– А почему мы не видели распределительный пост? – спросил Пассини.

– Он был как раз за съездом, где мы свернули.

– На дороге будет форменный бардак, – сказал Маньера.

– Нас… расстреляют как нечего делать.

– Скорее всего.

– А что по еде, лейтенант? Когда все начнется, будет не до кормежки.

– Сейчас схожу узнаю, – сказал я.

– Нам сидеть тут или можно осмотреться?

– Лучше сидите.

Я вернулся в блиндаж к главному врачу. Он сказал, что полевая кухня скоро прибудет и шоферы смогут прийти за своей порцией похлебки. Если котелков нет, он выдаст им запасные. Я сказал, что котелки, скорее всего, есть. Вернувшись к шоферам, я сказал им, что позову, как только приедет еда. Маньера сказал, что хорошо бы ее привезли до обстрела. До моего ухода они молчали. Все они были простые механики и ненавидели войну.

Я сходил проверить машины и осмотреться, а потом вернулся в блиндаж к шоферам. Мы все сидели на земле, прислонившись к стенке, и курили. Снаружи почти совсем стемнело. Земля была теплая и сухая, я привалился к стене всей спиной, устроившись на копчике, и расслабился.

– Кто идет в атаку? – спросил Гавуцци.

– Берсальеры.

– Только берсальеры?

– Кажется, да.

– Для настоящей атаки здесь мало солдат.

– Потому что настоящее наступление, видимо, будет в другом месте.

– А те, кто пойдет в атаку, об этом знают?

– Навряд ли.

– Конечно, не знают, – сказал Маньера. – Если б знали, не пошли бы.

– Еще как пошли бы, – сказал Пассини. – Берсальеры те еще кретины.

– Они храбрые и хорошо дисциплинированны, – сказал я.

– Они здоровые и широкоплечие, но все равно кретины.

– А гренадеры к тому же еще высокие, – сказал Маньера.

Это была шутка. Все засмеялись.

– А вы были, tenente, когда они отказались идти в бой и каждого десятого расстреляли?

– Нет.

– Вот, было такое. Их выстроили и каждого десятого отвели на расстрел к карабинерам.

– Карабинеры… – Пассини сплюнул на землю. – Но гренадеры-то: высоченные, и отказались идти.

– Вот бы все отказались, тогда бы и война кончилась, – сказал Маньера.

– Только гренадеры не потому не пошли. Они струсили. У них все офицеры из благородных семей.

– Некоторые офицеры пошли в бой одни.

– А двоих, которые не хотели идти, застрелил сержант.

– Но кто-то же пошел.

– Тех, кто пошел, потом не выстраивали и каждого десятого не забирали.

– Одного моего земляка так расстреляли, – сказал Пассини. – Высокий такой, плечистый, статный, как раз для гренадеров. Вечно в Риме. Вечно с девочками. Вечно с карабинерами. – Он усмехнулся. – Теперь у их дома поставили часового со штыком, и никто не смеет навестить его отца, мать, сестер, а отца лишили гражданских прав, и он не может даже голосовать. И закон их больше не защищает. Заходи кто хочешь и бери что хочешь.

– Если б не страх за родных, то никто бы в атаку и не пошел.

– Вот еще. Альпийские стрелки пошли бы. Ардити пошли бы. Да и берсальеры тоже.

– Так ведь и берсальеры драпали. Теперь пытаются это забыть.

– Зря вы разрешаете нам такие разговорчики, tenente. E viva l’esercito [9] , – ехидно заметил Пассини.

– Да слышал я все это, и не раз, – сказал я. – Покуда вы сидите за рулем и делаете свое дело…

– …и помалкиваете в присутствии других офицеров, – закончил за меня Маньера.

– Я считаю, что войну нужно довести до конца, – сказал я. – Она не кончится сама по себе, если одна из сторон перестанет сражаться. Если мы сдадимся, будет только хуже.

– Хуже уже не будет, – учтиво возразил Пассини. – Хуже войны ничего нет.

– Поражение куда хуже.

– Вряд ли, – с той же учтивостью сказал Пассини. – Что такое поражение? Ты просто идешь домой.

– А враг идет за тобой. Отбирает дом, уводит сестер.

– Вряд ли, – сказал Пассини. – За каждым не пойдет. Пусть каждый сам защищает свой дом. Пусть не отпускает сестер за дверь.

– Тогда вас повесят. Или снова забреют в солдаты. И не в шоферы санитарной службы, а в пехоту.

– Всех не перевешают.

– Не может чужое государство заставить тебя воевать, – сказал Маньера. – В первом же сражении все разбегутся.

– Как чехи.

– Вы просто не знаете, что значит быть побежденным, потому и не боитесь.

– Tenente, – сказал Пассини. – Вы, помнится, разрешили нам говорить? Ну так слушайте. Нет ничего хуже войны. Мы в санитарных частях даже не представляем всех ее ужасов. А те, кто понимает, насколько все ужасно, ничего не могут поделать, потому что сходят с ума. Есть люди, которые никогда этого не поймут. Есть люди, которые боятся своих офицеров. Вот такими и делается война.

– Я знаю, что война – это плохо, но ее нужно довести до конца.

– У войны не бывает конца.

– Нет, бывает.

Пассини покачал головой.

– Войну победами не выигрывают. Ну возьмем мы Сан-Габриеле. Ну, отвоюем Карсо, Монфальконе и Триест. А дальше что? Видели сегодня все те дальние горы? Думаете, сможем взять и их тоже? Только если австрияки сложат оружие. Одна сторона должна сдаться. Так почему не мы? Если они войдут в Италию, то быстро утомятся, развернутся и уйдут. У них уже есть своя страна. Так нет же, идут войной на других.

– Да ты оратор.

– Ну мы же не крестьяне. Мы механики. Мы думаем. Мы читаем. И даже крестьянам хватает ума не боготворить войну. Всем ненавистна эта война.

– Просто правящий класс – это тупицы, которые никогда ничего не понимали и никогда не поймут. Вот потому мы и воюем.

– А еще они на этом наживаются.

– Многие не наживаются, – сказал Пассини. – Они для этого слишком тупы. Воюют за просто так. Из глупости.

– Всё, хорош, – сказал Маньера. – Что-то мы разговорились, даже для tenente.

– Ничего, ему нравится, – сказал Пассини. – Мы еще обратим его в свою веру.

– Но пока хватит, – сказал Маньера.

– Что же, tenente, скоро обед? – спросил Гавуцци.

– Сейчас узнаю, – сказал я.

Гордини поднялся и вышел вместе со мной.

– Могу я вам чем-то помочь, tenente? Может, поручение какое?

Из всех четверых он был самым тихим.

– Ну пошли, если хочешь, – сказал я. – А там поглядим.

Снаружи совсем стемнело, и было видно, как по склонам блуждают длинные лучи прожекторов. На нашем фронте использовали большие прожекторы, установленные на фургонах, и иногда ночью, проезжая почти у самой передовой, можно было встретить на обочине такой фургон, а рядом офицера, направлявшего прожектор, и перепуганную команду. Мы прошли через заводской двор к главному перевязочному пункту. Над входом был сделан небольшой навес из ветвей, и ночной ветер шуршал высохшей на солнце листвой. Внутри горел свет. Главный врач сидел на ящике у телефона. Один из врачей сказал, что наступление отложили на час, и предложил мне коньяку. Я посмотрел на операционные столы, поблескивающие на свету инструменты, тазы и закупоренные бутылки. Гордини держался у меня за спиной. Главный врач положил трубку и встал.

– Все, начинается, – сказал он. – В итоге решили не откладывать.

Я выглянул наружу; было темно, и по горам шарили австрийские прожектора. Еще мгновение стояла тишина, а затем все орудия позади нас разом начали обстрел.

– Савойя, – сказал главный врач.

– Так что с похлебкой, майор? – спросил я.

Он меня не услышал. Я повторил.

– Еще не привезли.

Во дворе кирпичного завода разорвался большой снаряд. Громыхнуло еще раз, и сквозь шум взрыва можно было расслышать стук сыплющегося кирпича и комьев грязи.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: