Новая жизнь (СИ). Страница 17
— Это как же? Без порчи?
— Есть хворь, — сказал он, понизив голос, — что язвы даёт, кожу ест, кости ломит. Называется она… — он осёкся, понимая, что слово «сифилис» для крестьян ничего не значит, — дурная болезнь. Она от того, что люди… близко с заражённым бывают. В трактире, скажем, или ещё где. Если язвы на ком увидите — не трогайте, не пейте из одной кружки. И… — он сглотнул, избегая смотреть на Анну, — держитесь подальше от тех, кто по ночам в трактире шатается.
Толпа загудела громче. Прасковья, девчонка с косой, пискнула:
— Это про девок, что ли?
Артём стёр мел с пальцев, пытаясь унять смущение. Надо было говорить прямо, но взгляд Анны, чистый, робкий, мешал, как солнечный блик на воде.
— Про них. Но не только про девок, — сказал он, стараясь вернуть твёрдость в голос. — Болезнь не выбирает. Чтоб её не подхватить, живите чисто. Руки мойте, воду кипятите, а если язвы или сыпь увидите — бегом ко мне.
— А зачем воду кипятить? Что с нее, навар будет какой? — буркнула старуха.
Артем повернулся к доске и нарисовал грубый контур человеческой руки, а рядом — разрез с кожей, мышцами и костью.
— Вот рана. Если её не промыть, в неё попадёт грязь. Грязь — это не просто земля, а мелкие твари, которых глазом не видно. Они вызывают гниль. Поняли?
— Скверна! Как есть Скверна! — зашептались женщины, переглядываясь.
Молодая Дарья, с круглым лицом и красным платком, подняла руку, как школьница.
— Иван Палыч, — сказала она, смущённо улыбаясь. — А эти твари… они что, как черви? Ползают там, в ране?
Артём глубоко вдохнул, напоминая себе, что эти женщины никогда не держали в руках учебник биологии.
— Не черви, — сказал он, стараясь не сорваться. — Мельче. Их только под стеклом видно, особенным. Называются они микробы. Они везде: в грязи, в воде, на руках, если не мыть.
Старуха Матрёна, сгорбленная, с лицом, похожим на печёное яблоко, нахмурилась и ткнула пальцем в доску.
— А ежели микробы эти везде, то как их выгнать? — спросила она. — Заговором? Или Живицей, как Марфа делает?
— Отваром полыни! — шепнула другая.
— Да не полыни, — отмахнулась третья. — А мухомором толченым. И свечку за здравие поставить — первое дело!
Артём сжал челюсти, мел хрустнул в его руке. Он хотел рявкнуть, что заговоры — чушь, но поймал взгляд Аглаи. Она стояла у стены, нещадно теребя подол юбки, и её глаза, полные тревоги, ясно говорили: «Терпи, Иван Палыч. Они ж отродясь этого не знали». Аглая чуть покачала головой, её веснушки дрогнули, и Артём понял: злиться бесполезно. Эти женщины, как дети, впервые видящие буквы. Надо объяснять проще.
Он выдохнул, вытер пот со лба и повернулся к доске, рисуя большой круг, а в нём — крест.
— Никакой Живицы, — сказал он, стараясь говорить медленно. — Для этого нужна кипячёная вода. В ней нет микробов, кипячение убивает их. Вот спирт — или самогон, если спирта нет. Тоже убивает. Если рану промыть этим, микробы умрут, и гниль не начнётся. А заговоры… — он осёкся, вспомнив рассказ Аглаи про «Скверну», и смягчил тон. — Заговоры пусть Марфа читает. Мы будем лечить по-моему.
Женщины закивали, но девчонка с косой, Прасковья, робко подняла руку.
— Иван Палыч, — пискнула она. — А ежели воду кипятить, а потом остудить, микробы обратно не приползут?
— Не приползут, Прасковья, — сказал он, рисуя на доске кувшин с водой и крестик. — Если воду в чистую посуду налить и накрыть, она чистой останется. Главное — руки мыть перед этим. И посуду тоже.
Он продолжил, объясняя, как стерилизовать бинты, как держать инструменты в кипятке, как следить за температурой больного. На доске появлялись новые рисунки: шприц, бинт, термометр. Женщины слушали, иногда хихикая, иногда шепчась, но всё чаще задавали вопросы, и в их глазах загорался интерес.
Дарья, самая бойкая, даже попыталась повторить слово «микробы», хоть и выговорила его как «микробии». Матрёна, несмотря на ворчание, записывала что-то на обрывке бумаги, царапая огрызком химического карандаша. Прасковья, краснея, спросила, можно ли самогон не только для ран, а ещё и «для храбрости», и горница взорвалась смехом.
Артём, к своему удивлению, тоже засмеялся. Раздражение отступало, и он начал видеть в этих женщинах не обузу, а помощниц. Они были неграмотны, суеверны, но старались. Как могли старались. Аглая, стоявшая рядом, незаметно коснулась его локтя и шепнула:
— Видите, Иван Палыч? Они ж могут. Только учить надо. Как меня.
Он кивнул, чувствуя, как в груди теплеет. Аглая была права. Эти женщины, как и она, могли научиться. И если он хочет спасти село от болезней ему нужны их руки, их глаза, их забота.
— Ладно, — сказал он, стирая мел с доски тряпкой. — Теперь практика. Дарья, Матрёна, берите бинты, покажу, как рану перевязывать. Прасковья, ты за водой следи — кипяти, как я сказал. Аглая, помоги им.
Женщины засуетились, горница наполнилась шорохом юбок и тихими голосами. Артём смотрел на них, и впервые за эти дни в Зарном почувствовал, что не один. Он объяснял, показывал, поправлял неловкие движения Матрёны, но каждый раз, поворачиваясь к доске, находил повод взглянуть на Анну. Она не отводила глаз, и в её улыбке было что-то, что заставляло его чувствовать себя не только врачом, но и человеком. Когда Дарья в очередной раз перепутала кипячёную воду с обычной, Артём хотел вспылить, но Анна чуть качнула головой, словно напоминая: «Ты справишься». И он справлялся.
Когда урок закончился, женщины, шумя и переговариваясь, начали расходиться. Анна осталась, подойдя к Артёму, пока он стирал мел с доски.
— Иван Палыч, — сказала она тихо. — Вы хороший учитель.
Артём повернулся, встречаясь с её взглядом.
— Спасибо, Анна Львовна. Без вас я бы, поди, уже доску сломал.
Она засмеялась, но тут же всполошилась, взглянула на часы.
— Ой, пора мне!
И засобиралась.
— Анна Львовна, — сказал Артем, вдруг почувствовав волнение. — Позвольте проводить вас до школы. Дела подождут, а дорога одна, да и сырость на улице.
Анна улыбнулась, её серые, жемчужные глаза блеснули. Она поправила пучок волос и кивнула, слегка покраснев.
— Что ж, Иван Палыч, не откажусь.
Они вышли из хибары.
— Скажите, Анна Львовна, — начал Артем, бросая на неё взгляд. — Как вам в Зарном живётся? Вы ж из города, курсистка, а тут… глушь, суеверия, «Скверна» эта.
Анна засмеялась, её смех был звонким, как колокольчик, и Артём поймал себя на том, что улыбается в ответ.
— Глушь, да, — сказала она, поправляя платок. — Но знаете, Иван Палыч, тут свои прелести есть. Дети в школе — они искренние, хоть и косные порой. А природа… осенью леса, как у Пушкина, в багрец и золото одеты. В городе такого не увидишь. А вы? Как вам в нашей глуши?
Артём хмыкнул, вспоминая, как очутился в теле Ивана Палыча и в 1916 году. Рассказать правду он не мог, но её вопрос заставил задуматься.
— Непривычно, — сказал он уклончиво. — Но работа есть работа. Лечить людей — это везде одинаково. А с вами… — он осёкся, чувствуя, как щёки теплеют, — с вами, Анна Львовна, и глушь не такая уж глушь.
Она взглянула на него, её глаза блеснули, и лёгкая улыбка тронула её губы. Они шли дальше, болтая о пустяках — о книгах, о школе, о том, как Прасковья на уроке путала микробы с муравьями. Артём чувствовал себя легко, почти забыв о Субботиных и других тревогах, пока они не свернули к площади, где стояла церковь.
Навстречу им, понурив голову, шёл старик, судя по белой от муки одежде мельник.
— Фома Егорыч! — окликнула Анна. — Здравствуйте! Что ж вы такой смурной?
Фома остановился, поднял взгляд и снял шапку, кланяясь девушке.
— Здравствуй, Анна Львовна, — проскрипел он. — И вам, Иван Палыч, здравствуйте. Смурной, да… Беда идёт, барышня. Слыхали, поди, что творится?
— Какая беда, Фома Егорыч? — спросила Анна, шагнув ближе. — Говорите, не томите.
Фома бросил взгляд по сторонам, будто боясь, что кто-то подслушает, и понизил голос.