Ленька-активист (СИ). Страница 26
— А мы его понемногу будем добавлять. Без него — вообще ничего не вырастет.
Люди, измученные нехваткой рабочих рук, охотно соглашались. И вот уже наша скрипучая «водовозочка», переоборудованная под перевозку удобрений, целыми днями таскала на наш участок драгоценный коровий навоз. Пришлось повозиться, чтобы сделать бочку съемной, и при этом — можно было ее относительно быстро вернуть на прежнее место, но с помощью Ивана Евграфовича справились.
Мы смешивали навоз с золой, которую собирали по всем печкам, с речным илом, который таскали ведрами с Днепра, с обычной землей с окраин города. Это была адская, грязная, вонючая работа, но мы ее сделали.
А потом пришло время теплиц. Но не обычных. Главная беда нашего климата — не холод, а беспощадное, выжигающее солнце. Нам нужно было не греть, а затенять.
По заводским свалкам мы насобирали старых, разбитых оконных рам, сбили из них каркасы. Сверху натянули то, что удалось раздобыть: старые мешки, дырявый брезент, рыболовные сети, которые нам отдали за ненадобностью. Получились уродливые, кособокие сооружения, но они создавали спасительную, ажурную тень.
И, конечно, полив. Нам удалось наладить временный водопровод от общей водокачки, используя существующий заводской водопровод.
Первый урожай мы сняли уже через четыре недели после посадки. Это были нежные, хрустящие листья салата, острая, сочная редиска, пучки душистого укропа. Когда мы принесли все это в нашу коммуну, ребята смотрели на эту зелень, как на чудо. Они никогда не думали, что на мертвой заводской земле может вырасти что-то живое.
— Дядя Леня, а это… это правда наше? — с недоверием спросил Митька, осторожно трогая пальцем упругий, красный бочок редиски.
— Ваше, ребята, ваше, — улыбался я. — Сами вырастили.
Усилия наши не пропали даром. Лето снова выдалось сухим и жарким, у многих в городе огороды опять погорели. А у нас, под нашими самодельными навесами, на удобренной и политой земле, все росло как на дрожжах. Урожай был не то чтобы богатый, но вполне приличный, как в обычный, не засушливый год. Под конец лета мы собрали и картошку, и свеклу, и морковь, и огромные, тугие кочаны капусты.
Этим урожаем мы, конечно, поделились. В основном с теми, кто нам так или иначе помогал. Но и на рынок часть, пусть и гораздо меньшую, отнесли. Другое время настало, чтобы бесплатно все раздавать.
Часть я отнес домой. Мать, увидев целую корзину отборной картошки и овощей, всплеснула руками и даже прослезилась. Отец, хмурый и немногословный, долго вертел в руках крупную, ровную свеклу, потом крякнул и сказал: «Ну, гляди-ка. А я не верил». И в его голосе я впервые за долгое время услышал нотки неподдельного уважения.
Часть урожая мы отнесли Захарченко, в милицию. Он, увидев наши дары, расчувствовался, долго жал нам руки и клялся, что теперь-то его ребята будут ловить спекулянтов с удвоенной энергией.
И, конечно, я не забыл про Веру Ильиничну. Когда я принес ей в ревком корзину с овощами, она долго смотрела на меня своими уставшими, но умными глазами.
— Ну, Леонид, — сказала она, качая головой. — Удивил ты меня. Честное слово, удивил. Из ничего, можно сказать, урожай снял. Может, из тебя и вправду толк выйдет. Настоящий советский хозяйственник.
В этих хозяйственных хлопотах, в ежедневной, иногда тяжелой борьбе за урожай, незаметно пролетело лето. Наступила осень двадцать первого года, сырая, слякотная и холодная. Вместе с пронизывающими ветрами, которые гуляли по пустым заводским корпусам, и затяжными, мелкими, как из сита, дождями в город пришли и другие новости, которые заставили меня о многом задуматься.
Однажды, проходя мимо заводской церкви, я увидел нечто, отчего на мгновение замер, не веря своим глазам. Из ворот храма, пахнущих ладаном и талым снегом, выходили прихожане после службы. В основном старушки в темных платках, несколько женщин помоложе, пара рабочих с постными, сосредоточенными лицами. И в руках у отца Василия, который благословлял их на выходе, был крест. Не тот простой, наскоро выструганный из дерева, которым он пользовался последние месяцы, а большой, напрестольный, тускло поблескивающий металлом под серым, низким небом. И чаша для причастия, которую дьякон бережно уносил в алтарь, тоже была не оловянной, а блестящей, похожей на серебряную.
Я подошел ближе, смешавшись с толпой. Присмотрелся. Да, это были не те, старинные, массивные серебряные сосуды, которые комиссия ревкома с таким шумом и криками изъяла весной. Те были тяжелыми, с чернью, с затейливой резьбой. Но и не грубая жестяная подделка. Это были добротно сделанные, покрытые толстым слоем серебра предметы. Они выглядели почти как настоящие, и лишь наметанный глаз ювелира мог бы отличить их от цельнолитых.
Внутри у меня что-то дрогнуло, теплой волной разошлось по груди. Неужели? Неужели мое письмо, нацарапанное на серой оберточной бумаге и отправленное в Москву с такой слабой, почти призрачной надеждой, все-таки дошло? Неужели там, в Кремле, среди грозных декретов о борьбе с контрреволюцией и планов мировой революции, кто-то прочел мои мальчишеские рассуждения о санитарной пользе серебра и принял их к сведению?
Я стоял и смотрел на этот крест, на эту чашу, и чувствовал, как по спине пробегает холодок. Это было почти невероятно. Я, четырнадцатилетний мальчишка из захолустного Каменского, смог, пусть и косвенно, повлиять на решение, принятое на самом верху. Мой голос был услышан. Это окрыляло. Это придавало уверенности в том, что я выбрал правильный путь. Значит, тот невидимый канал связи, который я с таким трудом и риском проложил в Синельниково, действительно работал.
Эта новость совпала по времени с другим, не менее важным для меня событием. В Каменское наконец-то докатилась официальная волна пионерского движения. Из губернии приехал молодой, энергичный инструктор в потертой кожанке, скрипучей портупее и с фанатично горящими глазами. Он собрал нас, прочитал нам длинную, но зажигательную лекцию о целях и задачах детской коммунистической организации и торжественно принял весь наш отряд в пионеры. Нам повязали красные галстуки из кумача, и мы хором, немного невпопад, произнесли клятву верности делу Ленина.
А через неделю в екатеринославской газете «Звезда» появилась небольшая заметка под заголовком «Первые пионеры Каменского». Я держал в руках этот пожелтевший, пахнущий типографской краской листок и чувствовал себя на седьмом небе от счастья. Вот она, первая ступенька славы! Меня заметили, обо мне написали. Пусть пока только в губернской газете, которую здесь читали от случая к случаю, но это было только начало.
И тут же встал вопрос: а что дальше? Мне уже исполнилось четырнадцать. Возраст подошел. Пора было вступать в комсомол. Петр Остапенко давно уже звал меня к себе, говорил, что таким, как я, прямая дорога в ряды комсомольского авангарда.
— Ленька, ну чего ты тянешь? — допытывался он. — Ты же наш, по духу, по делам. Давай, пиши заявление. Мы тебя единогласно примем. Будешь в ячейке, настоящее дело делать, а не с сопляками возиться.
С одной стороны, это было логично и правильно. Комсомол — это следующая ступень, это путь в партию, к той самой власти, о которой я мечтал. Но, с другой стороны, что-то меня останавливало.
Сейчас я был сам себе начальником. Командиром пионерского отряда. Организатором ТОЗа. Пусть это была маленькая, но моя собственная «империя». Я сам принимал решения, сам нес за них ответственность. Меня уважали ребята, со мной считались в ревкоме. А что будет, если я вступлю в комсомол? Я стану рядовым членом ячейки. Мне дадут поручение — распространять газеты или рисовать стенгазету. Меня будут учить, как правильно понимать линию партии, меня будут воспитывать. Конечно, я быстро бы выдвинулся, я в этом не сомневался. Но на это ушло бы время. А сейчас у меня была уникальная возможность действовать самостоятельно, проявлять инициативу, которую, как я теперь знал, ценили там, наверху.
«Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме», — снова и снова повторял я себе старую поговорку. Торопиться не стоит. Комсомол от меня никуда не денется. А вот шанс закрепить за собой репутацию талантливого организатора, зачинателя нового дела, можно было и упустить.