Лейтенант. Том 2 (СИ). Страница 7



И вот за эти бессонные ночи я и вычитал из темноты простую вещь. Каждое утро, в один и тот же ранний час, на зюйд-осте, милях в десяти-одиннадцати от крепости, поднимались над горизонтом два-три дыма и медленно тянулись вдоль берега — с веста на ост и обратно. Японский броненосный отряд нёс блокадную вахту. Заворачивал нас в крепость аккуратно и буднично, как заворачивает приказчик покупку. Того держал главные силы на островах Эллиота, милях в семидесяти к норд-осту, и стерёг оттуда Артур коротко и методично, без нервов, как стерегут опасную, но уже посаженную на цепь собаку.

Методичность эта была их силой. Японский флот воевал, как идёт хороший часовой механизм: каждое колёсико на месте, каждый оборот в срок, ничего лишнего, ничего наугад. За зиму я научился этой их методичности побаиваться больше, чем храбрости. Храбрость хоть ошибается. Механизм просто работает.

Но в ту весну, отупев на дозоре до ясности, я вдруг понял про механизм одну вещь, простую до обидного: он предсказуем. Зверь, который каждое утро ходит к водопою одной и той же тропой, рано или поздно встречает на этой тропе охотника.

И я был не один, кто это заметил. Наблюдательные посты на Золотой горе и на Ляотешане отмечали японский курс из недели в неделю; сигнальщики записывали часы; мичманы чертили дымы на кальках. Море впервые за всю войну давало нам в руки не страх, а знание: где враг будет завтра. А значит — можно прийти туда первым и приготовить встречу.

Какую встречу — я знал. Знал по своим книгам, по той странице, которой не было покамест ни в одной русской голове в Артуре, кроме моей. На этой японской тропе, в этих самых одиннадцати милях, лежала их погибель. Звали её — мина. Но знать — мало. Чтобы знание сделалось делом, нужен был не я, лейтенант без власти и голоса, а человек со своим кораблём, со своими минами и с правом их поставить. Мне оставалось одно: дождаться такого человека и не дать ему свернуть.

* * *

Случай вышел сам собою, как они всегда выходят, если их караулить с открытыми глазами.

В кают-компании «Полтавы», куда меня занесло по делам отряда, шёл за чаем разговор о минных постановках, и я услышал имя, которое искал всю неделю, сам того не зная. Командир минного заградителя «Амур», капитан второго ранга Иванов, стоял у стола над калькой с японским курсом и спорил — негромко, упрямо, с той особой тихой злостью человека, которого долго не желали слушать.

— В пяти-шести милях, — говорил он, и сухой палец его постукивал по кальке, — мне предписано ставить заграждение. А японец ходит в одиннадцати. Ну так какая мне корысть городить банку там, где его отродясь не бывает? Я поставлю её там, где он есть.

— Предписание, Фёдор Николаевич, — отвечали ему осторожно, как отвечают человеку, нарывающемуся на неприятности. — Предписание не вами писано.

— Предписание писал тот, кто не считал, на какой дистанции ходит Того. А я считал. — Иванов выпрямился, и я разглядел его всего: невысокий, сухой, застёгнутый наглухо, с лицом упрямым и спокойным, как у людей, нашедших наконец своё единственное дело и готовых ответить за него чем угодно. — Под суд так под суд. А банку поставлю в одиннадцати, где она нужна, а не в пяти, где она для красоты.

Кругом замолчали — кто отвёл глаза, кто покачал головой: связываться с предписанием в кают-компании желающих не находилось.

А я смотрел на него и узнавал. Не лицо — лица его в моих книгах не было. Узнавал поступок. В тех книгах он сделал именно так: нарушил предписание, поставил полсотни мин там, где ходил враг, а не там, где было велено. И за это упрямое «там» история заплатила ему двумя японскими броненосцами и худшим утром японского флота за всю войну. Он стоял сейчас передо мной — живой, ещё не сделавший своего дела, ещё под угрозой суда — и не знал, что прав. А я знал. И молчать было нельзя.

— Капитан второго ранга прав, — сказал я.

Все обернулись. Лейтенанту в таком разговоре голоса обыкновенно не давали, и я взял его сам.

— Я полторы недели отстоял дозор на этом направлении. Японец ходит как пришитый: одним курсом, в одни часы, в десяти-одиннадцати милях от крепости. В пяти милях его не бывает вовсе. Банка в пяти милях — это банка для рыбы. В одиннадцати — для броненосца.

Иванов посмотрел на меня — коротко, цепко, как смотрят на нежданного союзника, прикидывая на глаз, выдержит ли он, если на него обопрёшься.

— А подтвердить можете? — спросил он. — На бумаге. Курсы, часы, дистанции. Не на словах в кают-компании, а так, чтоб лежало в деле.

— Могу. У меня записано по дням.

Записано у меня и вправду было. Векшин за зиму приучил меня заносить всё в журнал, заверять и подшивать — для защиты от себя же, чтобы моя «прозорливость» всегда имела бумажную опору. Теперь эта оборонительная привычка развернулась остриём вперёд.

Моя осведомлённость в этот раз не была ни тайной, ни даром: японскую тропу видел всякий, кто стоял дозор и умел смотреть. Её чертили на кальках мичманы, её отмечали посты. Я знал из будущего то, что и так лежало у всех перед глазами в настоящем. Такое знание можно было предъявить любому штабу, любому Ставрову — не отводя взгляда. Впервые за весь поход.

К Макарову мы пошли вдвоём — Иванов с калькой, я с дозорным журналом. Командующий выслушал. Перелистал мои столбцы дат и дистанций, поглядел на кальку, где японский курс был выведен жирной уверенной линией. И решил так, как решал всё на свете: быстро и не оглядываясь на предписание.

— Ставьте в одиннадцати, Фёдор Николаевич. Под мою ответственность. — Он потёр глаза ладонью; видно было, что не спал. — Дождитесь тумана погуще. Только назад вернитесь целым — минёров у меня меньше, чем дураков, а дельных и вовсе по пальцам.

* * *

Иванов пришёл на стенку сам — за день до постановки, в сырых сумерках, когда я проверял на своём миноносце крепление минных рельсов. Пришёл не по службе и не с бумагой; постоял в стороне, поглядел, как работают мои люди, пожевал погасшую трубку. И спросил вдруг, будто и не прерывал давешнего спора в кают-компании:

— А почему вы так уверены за одиннадцать? Не за десять, не за двенадцать.

Я вытер руки ветошью, тянул время. Уверен я был вовсе не за одиннадцать. Уверен я был за то, чего сказать ему не мог и за что упрятали бы меня в лучшем случае в лазарет для тихих: что в некое близкое утро, до которого оставались считаные дни, на этой самой гладкой воде встанут столбом два японских броненосца, и звать их будут так-то и так-то, и весь флот Того наутро отсчитает назад свою треть. Оно лежало у меня за зубами камнем — тяжёлым, гладким, обкатанным: ни выплюнуть, ни проглотить. Всю зиму я учился носить этот камень молча. Не научился.

— По журналу, — сказал я наконец. — Средняя за две недели — одиннадцать без малого. В десяти он прошёл дважды, в двенадцати — трижды. Ставьте по средней, не промахнётесь.

— По средней. — Он покивал, будто пробуя слово на зуб, как пробуют монету. — А туман? Дождётесь его или в ясную полезете, пока начальство не передумало?

Тут меня и повело. Про туман я знал всё: что натянет с моря, что под ним и надо идти, что эта самая слепота японца его и подведёт, а не наша храбрость. И держать в себе это знание было тяжелей, чем поднять на плечо минный рельс.

— В ясную не ходите, — сказал я и сам услышал, как голос сел на приказ, которого мне никто давать не поручал. — В ясную вас с постов на Ляотешане срисуют, донесут, и банку он обойдёт стороной, как воду обходят. Ждите мглы погуще. Хоть неделю ждите — а в ясную не суйтесь.

Иванов посмотрел на меня долго. Не с обидой — с тем цепким прищуром, каким минёр меряет чужой запал в руке: не длинен ли, не оборвётся ли раньше срока, не рванёт ли в ладони.

— Складно вы за меня решаете, лейтенант, — сказал он без злобы, ровно. — Место, час, погоду. Всё до последней малости. Будто уже видели, чем оно кончилось.

Я отвернулся к рельсам, к мокрому железу. Видел. В том и была вся мука, что видел — на сухой странице, цифрою потерь и датой, за которой не стояло ни этих сумерек, ни мороси на леере, ни живого упрямого человека, которого я сейчас подталкивал разом и под орден, и под трибунал, не смея сказать, куда именно толкаю и почём.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: