Не та война (СИ). Страница 4
Если я выживу ближайший месяц, то это единственное, что у меня вообще есть на продажу.
Я поднял веки. Фёдор Тихонович сидел рядом и смотрел, как я пью. Встретившись со мной взглядом, он чуть улыбнулся.
— Фёдор Тихонович, — позвал я. — А что, штабс-капитан Ржевский сейчас в роте?
— В роте, барин. Это нас с вами, слава Богу, в тыл отправили, да и то в лазарет. А рота в позиции, версты полторы отсюда. У Бога под боком, как говорит унтер наш, Дорохов. У нас там… — он неопределённо махнул рукой в сторону канонады. — Там, Сергей Николаич, работа. Австрияк не спит.
— Дорохов.
Я опять попробовал фамилию на вкус. Фамилия ничего мне не говорила. Унтер-офицер роты. Ещё одно имя. Ещё один узел в этой сети, в которую меня только что уронили, как плохо перевязанный тюк.
— Дорохов Василий Матвеич, вашбродь, — уточнил Фёдор Тихонович, угадав мой вопрос. — Старослужащий, с японской ещё. Строгий. Вас не любит. Вы уж простите, я по чести скажу, пока вы с контузией, оно полезнее знать.
— Не любит, — повторил я. Скверное слово для первых двух часов в чужом теле на чужой войне, но, видимо, других мне сейчас не полагалось. — За что?
Фёдор Тихонович замялся, потёр бороду, вздохнул.
— Да вы, батюшка, как бы сказать, — он поискал слова и выбрал самые мягкие. — Вы, Сергей Николаич, человек книжный. Мыслящий. А Василий Матвеич, он в людях больше ценит твёрдую руку. Нам с вами это, может, ещё пригодится, но пока… — он замолчал и коротко, мелко, будто извиняясь, перекрестился. — Пока не серчайте на него. И он, даст Бог, на вас не будет.
Старослужащий унтер с японской войны. Десять лет опыта. Железный хребет роты. Не любит книжного прапорщика-студента.
Я уже знал, что Дорохова мне надо будет перетягивать первым.
Он поверит делу: если я сумею помочь его людям пережить бой. Ломаный ход траншеи, прикрытый подход — вот с чего можно начать. Только сперва надо увидеть позицию и понять, чего здесь не знаю я сам.
Но до этого надо ещё дожить.
Где-то очень далеко и равнодушно продолжала размеренно работать чужая, неизвестная мне по учебникам артиллерия.
Фёдор Тихонович осторожно, шёпотом, окликнул кого-то за брезентом:
— Пришёл в себя, Иваныч. Говорит. Иди доктору скажи, пусть идёт.
За брезентом кто-то глухо откликнулся, зашлёпал по грязи сапогами. Удаляясь, тихо поминал чью-то мать.
Я лежал, пил остывающую мяту, смотрел в потёк на брезентовом потолке и думал, сколько людей из 8-й армии генерала Брусилова — того самого, из школьного учебника, — переживёт ближайшие полгода в этих самых Карпатах, куда мы, по всем признакам, идём. И что из этих сведений полезно сейчас. Ничего, кроме одного.
Что бы там ни случилось, меня зовут Сергей Николаевич Мезенцев, и я прапорщик 4-й роты 129-го пехотного Бессарабского полка. Я только что пришёл в себя после контузии. Мне двадцать три года. Я читал Вобана. У меня в Калуге отец. А Грюнвальд был пятьсот четыре года назад.
И это, судя по всему, совсем не та война.
Глава 2
Ночь я проспал тяжело. Снилось, что я сдаю экзамен по палеографии, и из всех возможных текстов мне достался тот, в котором я никогда ничего не понимал: готический курсив XIV века, Тевтонский орден, канцелярия хохмейстера. В руках у меня оказывался лист, я подносил его к свету, буквы плыли, и где-то за спиной экзаменатор с лицом моего научного руководителя и в погонах штабс-капитана терпеливо спрашивал: «Ну, коллега? Вы же читали Вобана?»
Я открыл глаза. Та же палатка, тот же потёк у шва. Дождь кончился. Свет был серый, но ровный, утренний. Под повязкой на виске ныло глуше. Плечо, на котором я пролежал ночь, затекло.
Фёдор Тихонович сидел на том же табурете, в той же позе, словно и не вставал. Под глазами у него густо залегло серое. На коленях снова лежала шинель.
— С добрым утром, барин, — он улыбнулся в бороду, чуть осторожнее, чем накануне. — Сейчас чайку.
Я шевельнулся. Мышцы отозвались непривычно, но уже не так, как вчера. Я понемногу осваивался в этом теле.
— Спасибо, Фёдор Тихонович. Доктор был?
— Доктор, батюшка, сейчас явятся. Сказали, как кофий допьют, так и придут. Кофий у них не кончается, — добавил он себе под нос, и в этой сухой интонации я впервые услышал, что Фёдор Тихонович тоже бывает ироничен. — Вы не вставайте пока. Я вам хоть умыться помогу.
Он принёс оловянную мисочку с тёплой водой и полотенце — серое, в бурых разводах от йода и плохой стирки. Я умылся. О бритье я и не подумал, но Фёдор выудил откуда-то маленькую бритву с костяной ручкой, развёл мыло в той же мисочке и молча принялся меня брить. Я закрыл глаза. Холодное лезвие шло по чужой коже. Ещё вчера я не знал этого человека, а сейчас спокойно подставлял ему горло.
Тяжёлый, перебивающий всё голос раздался за брезентом раньше, чем я услышал шаги.
— Фёдор, пропойца, твою мать, где твой прапорщик? Ещё живой? А то я новых полбатальона привёз, мест нет.
Фёдор отложил бритву, вытер мне лицо полотенцем, перекрестился и сказал в брезент:
— Живой, ваше благородие. Пожалуйте.
Полог откинулся. Внутрь вошёл человек, похожий на рассерженного морского льва. Невысокий, широкий в кости, с короткой, сильно поседевшей бородой клином, в распахнутом халате поверх суконной гимнастёрки. Халат когда-то был белым, а теперь цветом напоминал старый овечий сыр. От вошедшего пахло карболкой, йодом, сырой шинелью и, едва уловимо, медицинским спиртом. Глаза серые, быстрые, в красных прожилках.
— Прапорщик Мезенцев, — сказал он, и это прозвучало не вопросом, а приговором по делу, уже закрытому. — Доктор Ляшко, старший врач полка. Для вас — Антон Францевич, если не помрёте в ближайшие двое суток. Помрёте — безразлично, как меня зовут.
Он сел на табурет Фёдора, тот беззвучно отодвинулся к чайнику. Ляшко взял меня за запястье, нащупал пульс, сосчитал, глядя в брезентовый потолок, как будто потолок ему мешал. Потом молча откинул повязку у виска, пригляделся, качнул головой и снова накинул.
— Память к нам сегодня как? — осведомился он у меня тоном, каким спрашивают о погоде в чужом городе.
— Мозаикой, — осторожно отозвался я. — Что-то на месте, что-то нет. Я себя знаю. Вас знаю. Имена… с ними хуже.
— Имена, — повторил он задумчиво. — Имена, молодой человек, у людей есть разные. У вас, например, какое имя, если Фёдор Тихонович не подскажет?
Я глянул ему в глаза. Серьёзные, холодные, без жалости. Он ждал ответа.
— Сергей Николаевич Мезенцев, — ответил я. — Прапорщик сто двадцать девятого пехотного Бессарабского полка. Четвёртая рота. Ротный — штабс-капитан Ржевский.
— Хорошо, — без выражения согласился Ляшко. — Отчество отца?
— Павлович.
— Имя матери?
— Мария Дмитриевна, — я слегка замешкался, — Димитриевна. Фамилия девичья — Стрешнева. Умерла в десятом.
— Чахотка?
Я не знал. И всё-таки ответ пришёл раньше, чем я успел задуматься.
— Чахотка, — сказал я.
Ляшко откинулся назад, скрестил руки на груди. Фёдор за его спиной застыл с чайником в руках.
— Хорошо, молодой человек, — повторил Ляшко. — Вы помните много. Это лучше, чем я думал. Теперь послушайте меня. Я не первый год на этой службе, у нас в полку контуженных полдюжины до вас прошло, и я вам кое-что скажу. Контузия — штука подлая. Она сбивает человеку настройку — как у рояля, понимаете? Струны все на месте, молоточки на месте, педаль на месте, а играть на нём до поры не получается. Вы сейчас рояль, в котором что-то незаметно для вас развинтилось.
Он поднял палец, тонкий, сухой, с коротко обрезанным ногтем.
— Первое. Ближайшие недели две вы будете время от времени обнаруживать, что не помните какую-то мелочь, которую должен помнить последний дурак. Это пройдёт. Не пройдёт — скажете мне. Второе. Вам может сниться всякая гадость. Вам может казаться, что кто-то стоит у вашей постели, когда никого нет. Это тоже пройдёт. Третье. — Он подался ближе. — В вашем состоянии некоторые молодые офицеры совершают глупости, чтобы доказать, что они не трусы. Вы лично ничего никому не должны доказывать. Если я узнаю, что вы полезли в первую же атаку, чтоб заткнуть совесть, я вас, голубчик, перевяжу и отправлю обратно, и отношение у меня к вам будет прежнее, только усталое.