Русская Америка (СИ). Страница 5
Корову мне давали и в Рио. Просил я с оспинами, дали просто корову, здоровую и дойную. Оспин у неё не было никогда. Сено кончилось за Горном, доиться она перестала, и по капитанскому слову пошла в котёл. Жуан в тот день не ел.
Головнин помолчал.
— Корову ищите на берегу, через протомедикато, не мимо, — сказал он и загнул палец. — Теперь слушайте. За шлюпом ходят. С рейда на нас глядят в трубу, на берегу будут глядеть в лицо. Команду в Лиму не пускать. О повстанцах и о республиках не говорить ни слова, ни шутя, ни в аптеке. В аптеке особенно, Вершинин. Аптекари здесь разговорчивы, и пишут они не в одну аптекарскую книгу. А теперь ступайте.
Зуб Потапову я вынул наутро. Отёк спал, и железа под челюстью почти ушла. Двадцать капель опийной настойки я дал ему за полчаса и ждал, покуда у него отяжелеют веки. Расшатывал я узкой лопаточкой из набора Черкасова, загоняя её между зубом и костью, с упором пальцем в челюсть. Потом взял клещи Скородумова и качал ими, к щеке и к языку, не дёргая, покуда кость не отпустила сама. Корни вышли целые, оба. Лунку я промыл кипячёной водой с солью и заложил корпией.
Скородумов смотрел с начала до конца. Когда я кончил, он взял зуб пинцетом и повертел к свету.
— Целые, — сказал он и показал мне корни. — Клещи-то мои, вашбродь. А корни целые.
Вечером в кают-компании было тесно и шумно. Литке вернулся с промеров, мокрый по колено, и сушил над свечой листы с глубинами. Цифры на них шли столбцами, ровно, с часом против каждой, и сажени были записаны с четвертями. Врангель правил на столе карту залива, прижав углы чем пришлось, и переносил на неё цифры Литке. Матюшкин сидел верхом на рундуке и в работу не глядел. Меня пригласил Литке, так что я был тут по праву.
— Один испанец с береговой стражи обещал мне чичу, — сказал Матюшкин. — Кукурузное пиво, Фёдор Петрович. В городе её пьют из тыквы, и есть кабак у самого собора.
— У нас промеры не кончены, — сказал Литке, не поднимая головы.
— Промеры не уйдут. Город уйдёт, мы через неделю снимемся.
— Город и через неделю будет стоять, где стоит, — сказал Врангель, не отрываясь от карты. — А чичу я бы попробовал. Фёдор Фёдорович, подайте мне угломер.
Матюшкин подал угломер и вздохнул так, что качнулось пламя.
— Вы заметили, господа, — сказал он, — на фрегате с утра двое не отходят от борта с трубой. И с крепости тоже. Я им шляпой махал. Один махнул в ответ.
— Это он вам знак подал, что видит, где вы стоите, — сказал Литке. — Не машите больше.
Слушал я их, сидя в углу, и слушал с корыстью. В Лиме мне нужны были двое. Нести жестянку со льдом, ежели протомедик даст материю, и держать её в тени всю дорогу назад, по пыли. И нужен был Литке, с его часами и его аккуратностью, чтобы счёт дней цепи шёл по корабельному журналу, по склянкам. По памяти лекаря его вести нельзя. Литке был мне должен с холодов, с журнала погоды.
Матюшкин заметил меня первым и пересел ближе.
— Андрей Ильич, а правда, что лимские дамы ходят с одним открытым глазом?
— Я по дамам не учён, Фёдор Фёдорович.
— Правда, — сказал Литке из-за листов. — Платок у них на голове, и виден один глаз. Мне в Рио рассказывал испанский шкипер.
— Каким же глазом они смотрят? — спросил Матюшкин.
— Левым, — сказал Литке. — Чтобы правым не видеть мичманов.
Врангель засмеялся над картой.
Попросил я их там же. Матюшкина — нести со мной жестянку, а Литке, сверх того, — с ведома капитана записывать в шканечный журнал день и час всякой прививки, которые я продиктую. Матюшкин согласился раньше, чем я договорил. Литке отложил листы и посмотрел на меня.
— По склянкам, Андрей Ильич, — сказал он. — Иначе я не пишу.
В Лиму мы выехали на рассвете, на наёмных мулах. Дорога шла пустырями и огородами, мимо глинобитных оград, и в девятом часу мы въехали в город воротами в длинной глиняной стене. С рейда город казался верстах в семи, дорога же вышла в двенадцать вёрст, вся в пыли. Пыль была серая и мелкая. К воротам она скрипела у меня на зубах, и Матюшкин дважды чихнул так, что мул под ним присел. Головнин ехал впереди, с толмачом, и не оборачивался. Тихонов ехал с папкой под мышкой и ни разу её не раскрыл.
Город я узнал сперва носом, ногами уже потом. Пахло дымом, и с папертей тянуло ладаном. Потом пошли колокола, с одной колокольни и с другой, вразнобой. По улице прыгали чёрные грифы, крупные, с голыми головами, и разбирали мусор, который выкидывали прямо из окон. Из-под копыт они отходили нехотя, боком, и возвращались, едва мы проезжали. В раскрытых дверях церквей горело золото, от пола до самого свода. Мимо нас гремели калесы, высокие, двухколёсные, обитые кожей, на одном муле с форейтором.
У собора навстречу шли две женщины, закутанные в чёрное с головы до пояса, и у каждой был виден один глаз. Матюшкин обернулся в седле. Литке, не глядя, дёрнул его за рукав.
Литке с Матюшкиным остались у ворот с мулами и с жестянкой. У ворот дворца стояли часовые с ружьями, и по двору ходили офицеры и монахи. Головнина с толмачом повели к столу. Меня оставили в передней, и дверь в залу затворять не стали. Стоял я у стены, под портретом короля, и голос толмача, переводившего за креслом капитана на английский, доходил до меня слово в слово.
Песуэла был любезен и настойчив. Головнин отвечал ему ровно, тем голосом, каким диктует вахтенному запись в журнал, и ни разу не повысил его и не понизил. Песуэла спросил, как изволит смотреть император Александр на дела в Чили и в Буэнос-Айресе. Мнения государя, ответил Головнин, он не имеет чести знать. Подали шоколад. Песуэла спросил, не везёт ли шлюп чего сверх провизии. Шлюп везёт казённые грузы в американские владения своего государя, был ответ. Песуэла похвалил погоду и спросил, для чего русскому судну исправлять карты испанского берега и что они промеряют в заливе. Опись берегов ведётся по службе, на всяком пути, сказал капитан, и карты эти будут открыты всем. Через четверть часа Песуэла вернулся к Чили, с другого конца, через цену на пшеницу. Головнин ответил так же, теми же словами. Под конец Песуэла заговорил об английских купцах в Буэнос-Айресе и опять спросил, что о них думают в Петербурге. Ответ был прежний.
К капитану подходили и отходили от него. Подходили офицеры и господа в партикулярном, кланялись, говорили два слова и отходили к окнам, и я видел, как у окон они говорят между собой.
В передней за конторкой сидел тощий секретарь с пером за ухом, дон Игнасио, как назвал его проходивший офицер. Он долго разглядывал меня, потом заговорил по-латыни.
— Вы думаете, сударь, здесь смотрят на ваш мундир, — сказал он. — Мундира лекаря здесь не видят. Его увидят, когда вы придёте просить.
Под конец, когда Головнин уже откланивался и толмач шёл за ним к дверям, из залы вышел офицер свиты, в шитом мундире, и сказал толмачу несколько слов, мельком, на ходу. Толмач повернулся ко мне.
— Адъютант его превосходительства надеется, что ваш больной матрос оправился от жара.
Бумага про Потапова лежала у Головнина за обшлагом, и подать её ещё не успели. Я поклонился и ничего не ответил. Головнин прошёл мимо меня к лестнице, и по тому, как он надевал шляпу, я понял, что слышал и он. На лестнице он достал бумагу из-за обшлага и отдал мне.
— Протомедику, — сказал он. — В руки.
Протомедик принял меня через площадь от дворца, в комнате с книгами до потолка. Пахло там пылью и сургучом, на подоконнике лежал человеческий череп с отпиленной крышкой, и в нём держали перья. Был он стар и сух, в чёрном, с белым воротником, и на столе у него лежала его собственная книга о здешнем климате, раскрытая, будто случайно. В ней он писал, что воздух Лимы сам по себе целителен и что болезни здесь от испарений и от нрава жителей. Говорили мы по-латыни, и латынь уравняла нас быстрее мундиров.
Сперва он меня проверял. Спросил, какой гумор у цинготного в избытке, чем я цингу лечил и чем её объясняю. Врать я не мог. Правду сказать тоже не мог: её напечатают через сто с лишним лет. Я сказал ему одно наблюдённое. Свежее и кислое цингу лечат, солонина её даёт. Отчего, я не знаю. Число у меня сходится: семеро слегли на солонине и поднимались на траве и соке, и снова клонились, когда кончилось свежее.