Почти все о женщинах и немного о дельфинах (сборник). Страница 14
И однажды, после хорошей выпивки, ноги сами отвели его в спальню, на привычное место. Проснувшись там утром, он вдруг понял, что больше не тревожится из-за того, что не слышит дыхания рядом, не боится повернуться и не увидеть ее родное лицо, которое так красиво оттеняли на белом полотне разметавшиеся золотистые волосы.
И вот от этого открытия стало ему тоскливо.
Еще вспомнил, что домоуправительница Демидовна в отпуске, и не стоило дожидаться, когда снизу позовут спускаться к завтраку, что не будет сегодня горячих сочных творожников или любимых картофельных драников.
И он сам решил остаться один, до самого того момента, когда пятьдесят лет назад родился мальчик Глеб.
И точно знал, почему этого захотел.
Накинув халат и ощущая босыми ногами холод остывшего за ночь пола, он отыскал тапочки, один из которых лежал почему-то аж на лестнице, в ванной сполоснул ледяной водой лицо, спустился на первый этаж и, потыкавшись в холодильник, соорудил яичницу из десятка мелких перепелиных яиц вперемешку с ярко-красными мелкими помидорами. Вычистив куском булки дно сковородки, закурил первую утреннюю сигарету, дожидаясь от сверкающей никелем заграничной кофе-машины крепкого кофе, — он никак не мог понять, почему в любой итальянской забегаловке из похожего агрегата выходил ароматный и вкусный напиток, а дома такой же кофе получался невкусным.
Потом в полной тишине и одиночестве побродил по дому…
Выполненный по эскизам жены, просторный, деревянный, по-хорошему уютный, безо всяких глупых на природе белых поверхностей, дом был уже несколько дней заставлен фотографиями. Их было великое множество, больших и маленьких, в поблескивающих тусклым никелем металлических рамках. Они стояли вдоль стен комнат и коридоров, шеренгами поднимались по ступенькам лестниц, от нижнего зимнего сада до третьего этажа, лежали на подоконниках на раздвинутом полностью обеденном круглом столе, диванах, креслах и стульях.
Выставка, которую он придумал, была собрана, и порядок движения задан: она начиналась на третьем этаже с фотографии Ольги, которая сидела в лодке с огромной рыбиной в руках. От нее надо было спуститься вниз и дойти до портрета Сереги, где он в окровавленной рубашке лежал на каменистом берегу горной речки. А на первом этаже выставка заканчивалась большой фотографией Инги — он сделал этот, как оказалось, прощальный снимок на вокзале, когда его поезд уже отходил от платформы…
Возился с архивом долго, от снимка к снимку, тщательно выбирая из него то, что было самым ценным, заодно стараясь вытащить себя из растерянности и слабости. Но сегодня вдруг понял, что ощущение пустоты внутри никуда не делось.
Решил двинуть на улицу, проветрить голову. Уселся в прихожей на низкую лавку под зеркалом и стал натягивать любимые сапоги, которые купил по случаю в Швейцарии и берег уже лет шесть или семь — больше таких удобных нигде не попадалось.
Кряхтя из-за выросшего за последний год дурацкого живота, с трудом застегнул молнию, накинул мягкое пальтецо, едва достававшее до колен, шею обмотал длинным красным шарфом, а на голову напялил черную круглую шапочку — в телевизионных сериалах в похожих разгуливали всякие киллеры и братки. На крыльце свистнул Фекле, даме антрацитового цвета и очень серьезного характера. Она единственного его боялась и обожала, как главного вожака своей счастливой собачьей жизни. Глеб Григорьевич был хмур, и собака, осторожно заглядывая ему в глаза, побежала рядом, стараясь ничем не тревожить хозяина. А он и не обратил внимания на ее заботу — как лось, не разбирая дороги, стал ломиться в глубину леса, словно пытался найти там то, что могло его утешить или хотя бы успокоить.
Раньше его звали просто Глебом, а бабушка, пока была жива, только Хлебушком и кликала, да еще и с характерным крестьянским горловым звуком в начале прозвища. В жизнь он выпал из семьи, совсем ничем не выделявшейся среди других семей советских обывателей — квартира-распашонка в блочной хрущевке первых лет постройки, на окраине города, жизнь впритирку с зарплатой отца в сто пятьдесят рэ в месяц, плюс военная пенсия, выезды на летнюю дачу, в леса под Гатчиной, где заготавливались десятки килограммов соленых и маринованных грибов и овощей, а еще и всякого варенья, чтобы кормить всю зиму семь ртов, овчарку ростом с жеребенка, и толстого сибирского кота.
Денег в доме не водилось хронически, и потому не хватало нужной одежды, нужной мебели, и вообще всего нужного — что уж тут говорить о несбыточной мечте отца — тольяттинской «копейке». В достатке было только сыновей, родившихся в пять послевоенных лет и в детстве не очень походивших друг на друга. Говорило ли это о том, что брак раненого пожилого майора и молоденькой медсестры, подкрепленный богатым, по военным меркам, офицерским аттестатом, не мог быть достаточным основанием для любви, Глебу не было известно, но все сорок послевоенных лет его мать оставалась рядом с отцом, вплоть до его смерти.
На ночной улице горланил окончивший восемь классов счастливый Глеб. Он бродил с компанией белой ночью по пустынному краю города, и жалостливые слова эти ложились бальзамом на слегка нетрезвую его душу, вызывая дрожь в голосе.
Школа, с ее страхом на уроках, ужасом в раздевалке, пахнущими хлоркой туалетами и ощущением собственного ничтожества, осталась наконец позади. И Глебу в его фантазиях мерещилось, что он теперь изменится и встретит ту, которая посмотрит на него без усмешки.
Лопоухий и очкастый, обкорнанный в парикмахерской за углом под так называемую канадку, в уродливых сандалиях фабрики «Скороход» и мятых вьетнамских джинсах, он не знал еще, что от себя убежать невозможно и люди всегда распознают твою душу, как только ты потрешься среди них.
Отец Глеба был кадровым военным, так что Глеб поменял много школ в разных концах страны, не успевая привыкнуть ни к одной, пока отца подчистую не уволили из армии и семья не осела в Ленинграде. Здесь он и заканчивал срок на школьной каторге — дополз, додержался и вымолил восемь троек в аттестате за восьмой класс.
Эти оценки говорили сами за себя, и осень он начинал не в девятом классе, а в затрапезном техникуме, в который принимали и таких, как он. Хотя, что значит принимали? После Глебовых троек по истории и за сочинение и оглушительного пролета на экзамене по математике отец не выдержал двухдневного бойкота матери, надел пиджак с четырьмя рядами орденов и медалей и, черный от предстоящего унижения, пошел на прием к директору техникума.
И здесь удача впервые оказалась на стороне Глеба.
Отец и директор глянулись друг другу сразу, когда поняли, что воевали рядом, в одной армии у генерала Баграмяна. За это накатили по первой, а дальше пошли история за историей. Отец рассказал свою любимую: как оказался с диверсионной группой под Вязьмой, где полегли сотни тысяч в окружении, он и сам бы там остался, но успел взорвать секретные «Катюши», застрявшие без топлива в тылу у немцев, и чудом выскочил обратно, потому что прямо за его спиной сомкнулись фашистские клещи. И тут выяснилось, что директор техникума, татарин по национальности, тоже побывал в этом адском котле и тоже каким-то чудом сумел со всем своим взводом выбраться практически из безнадежной ситуации. Заговорщицки подмигнув друг другу, они выпили за того еврейско-мусульманского Хранителя их судеб, который позволил им уцелеть.
Словом, Глеб стал студентом.
Канава с холодной водой, в которую Глеб Григорьевич по задумчивости влетел, оказалась глубокой, и прогулку пришлось срочно закончить. За воротами, умотанная маршем по лесным буеракам Фекла рухнула на землю, а ему пришлось стаскивать с себя промокшие насквозь штаны — все снимать — вплоть до трусов.