Казачья воля (СИ). Страница 18
— В Казанской поднялись! — говорил он каждому заново, и каждый раз одинаково. — Нынешней ночью. И у Шумилинской. И по хуторам пошло.
— Кто сказал?
— Люди. Я сам оттуда еду.
— Ты чей?
— Да не всё ли равно, чей!
Это было плохое доказательство, и его никто не принял всерьёз, пока к рассвету не пришёл второй — пеший, с другой стороны, из другого хутора, и не сказал то же самое другими словами.
Вот тогда хутор и встал.
Встал он не так, как про это потом рассказывают. Никто не кричал «за мной». Просто к восьми часам на улице оказалось больше людей, чем бывает в будний день, они стояли кучками у плетней, говорили все об одном, и никто не шёл работать.
Я в это время был на базу, чинил Семёну повязку, потому что он ночью её сбил.
— Стёпа, — сказал отец от калитки. — Собирайся. Сход.
Сход был у церкви, потому что площадь у правления держал караул, а к караулу никто идти не хотел.
Народу набралось много: сто человек на открытом, кучей, среди бела дня.
Говорили сразу все.
— Ждать надо!
— Чего ждать?
— Что в станице скажут, того и ждать!
— В станице сами не знают!
— Дождёшься, как дед Игнат дождался!
Это сказал кто-то сзади, и на минуту стало тише.
Потом заговорили опять — и заговорили о другом: у кого сколько скотины, кто кому должен, что сеять через месяц и что если мужиков заберут, то бабам не поднять. Про Казанскую забыли минут на десять начисто.
Я слушал и понимал, что вот это и есть настоящий разговор, а всё остальное — присказка.
Старики стояли отдельно, у самой ограды. Их было человек десять, и они молчали дольше всех.
— Тихон Маркович, — сказал один из них. — Ты чего скажешь?
Отец дождался, пока у ограды станет тише.
— Скажу, что у меня один сын лежит на германской, а второй лежал в низине, — сказал он. — И что я нынче ночью не спал. Больше ничего не скажу.
— Это не ответ.
— Это ответ. Только не тот, какой вам надо.
Тогда они посмотрели на меня.
Я стоял у самой ограды, за спинами, и надеялся простоять там до конца.
— Беркутов, — сказал старик. — Степан. Ты подойди.
Я подошёл.
Сто человек смотрели на меня.
— Ты был у брода? — сказал старик.
Врать при таком количестве людей — то же, что кричать шёпотом.
— Был, — сказал я.
По толпе прошло.
— Один?
— Не один.
— С кем?
— С теми, кто пойдёт со мной и дальше, — сказал я. — Имён не скажу ни здесь, ни где ещё.
Старик пожевал губами.
— Ты нас, значит, зовёшь? — сказал он.
Вот тут и был весь вопрос.
Я стоял и думал про то, что если я сейчас скажу «зову», то сто человек пойдут, а к вечеру у половины этих ста будут вдовы, и никто из них не сможет сказать потом, что решал сам.
— Нет, — сказал я. — Не зову.
Стало совсем тихо.
— Как это — не зову?
— Так. — Я повернулся к ним всем и постарался говорить коротко и без единого лишнего слова. — Я вам скажу, что знаю, а решать будете вы. В Казанской поднялись — это подтвердили двое с разных сторон, и один из них не знает другого. Это правда. У нас в правлении есть оружейная комната, и там осталось не всё: часть увезли, часть нет. Это я видел сам. Есть телеграфная точка, и по ней сегодня же вызовут помощь. Есть брод, и через него та помощь и пойдёт. Три места. Если брать — то все три в одну ночь, иначе не стоит и начинать.
— А ежели не брать?
— Тогда сюда придут и возьмут по спискам. Списки я тоже видел. Там было одиннадцать фамилий. Одной из них уже нет.
Стало слышно, как в ограде под ветром скребёт сухая ветка.
— Вот и всё, что я знаю, — сказал я. — Больше ничего не скажу. Кто пойдёт — тот пойдёт сам.
Я отошёл назад, к отцу.
— Ты им про списки зря, — сказал он вполголоса, — потому что теперь всякий будет думать, что он в списке. И половина пойдёт не от храбрости, а со страху.
— Пойдут-то одинаково.
— Пойдут одинаково, — сказал отец. — Держаться будут по-разному.
Кричали ещё полчаса.
Решили не единогласно и не сразу: сперва отказались двое, потом ещё трое, потом один старик сказал, что он в шестнадцатом году такое уже видел, и ушёл, и его никто не остановил. За ним стали отходить; никто их не держал и не считал трусами. Из ста осталось человек семьдесят, и из этих семидесяти половина не имела ничего, кроме вил и топоров.
Оставшиеся тоже не стали сразу войском. Один ушёл домой за тулупом и вернулся с косой; другой принёс две верёвки, словно собирался вязать снопы; третий долго совал жене ключ от амбара, а она не брала. По площади ходили, менялись сапогами, искали ремни для ружей, точили топоры о церковную ограду. От этого обычного хозяйственного шума становилось страшнее, чем от крика. Каждый устраивал своё отсутствие: кому кормить коня, кому открыть овин, кому сказать матери. Вслух о том, что можно не вернуться, не говорил никто.
— Ну вот, — сказал Гаврила у меня за плечом. — Теперь мы вроде как войско. Только вилами.
— Скорее толпа.
Тимофей подошёл с другой стороны.
— Семьдесят, — сказал он. — С оружием из них двадцать два, считая наши. Из двадцати двух умеют стрелять — половина.
Оружейную взяли в сумерках.
При правлении была кладовка с окном в четверть, обитой жестью дверью и одним замком; там лежало всё, что осталось от винтовок хуторян.
Мы знали, что его собираются увезти. Мы это знали потому, что с обеда во дворе правления стояла запряжённая подвода и потому, что Архип с крыши соседнего сарая видел, как в неё носили ящики.
Пошли трое: я, Тимофей и один из хуторских, здоровый, лет сорока, в прожжённом полушубке.
Гаврила лежал с Льюисом за плетнём, шагах в семидесяти.
Караул был из двоих. Один сидел на крыльце, второй ушёл к подводе.
Мы взяли крыльцо без выстрела: Тимофей просто вышел из-за угла и пошёл на сидевшего, и тот успел встать, и не успел ничего больше, потому что Тимофей был на голову выше и весил как двое.
С подводой вышло хуже.
Тот, что был у неё, увидел нас, бросил ящик и полез под подводу с винтовкой. Хуторской в полушубке кинулся к нему через двор, поперёк, во весь рост, и я даже не успел крикнуть.
Выстрел ударил в землю.
Второй — в стену.
Третьего не было: хуторской упал на него сверху всем весом, и они покатились, и потом стало тихо, и хуторской встал один, тяжело дыша, и стоял, глядя на свои руки.
— Живой? — спросил Тимофей.
— Живой, — сказал хуторской про того, под подводой. — Дышит.
— Я про тебя спросил.
Хуторской посмотрел на него и не понял вопроса.
Ящики мы сняли обратно. Двадцать две винтовки, из них четыре без затворов. Патронов — четыре ящика, и это было больше, чем всё, что у нас было до сих пор, и всё равно мало.
Раздавали тут же, во дворе, при фонаре, и раздавал Тимофей — так, как раздают не подарок, а расписку.
— Фамилия.
— Да ты меня знаешь.
— Фамилия.
Он спрашивал каждого и каждому говорил одно: винтовка счётом, патроны счётом, потеряешь — спрошу.
— Ты записываешь, что ли? — спросил кто-то.
— Помню, — сказал Тимофей.
Гаврила подошёл, когда уже считали.
— Мне бы второго номера, — сказал он.
— Бери.
Я показал подбородком на хуторского в полушубке. Тот всё ещё стоял у подводы.
— Этого.
— Он же ничего не умеет.
— Он через двор во весь рост побежал на винтовку, — сказал я. — Дурак. Зато не бросил.
Гаврила подумал и пошёл к нему.
Я не слышал, что он ему сказал. Я видел только, как хуторской сперва замотал головой, потом послушал ещё, потом кивнул и пошёл за Гаврилой к плетню, и всю дорогу нёс за ним два диска, держа их обеими руками, как держат горячее.
Ночью взяли телеграф и переправу.
Телеграф помещался в комнате в конце коридора. На столе стоял аппарат, от него провод уходил через окно на столб и дальше вдоль дороги.