Лекарь Фамильяров. Том 11 (СИ). Страница 7
— Вы готовите пчелу, как мантикору, — заметила Смолина, выравнивая последний зонд. — Тот же протокол, та же тщательность. Я видела, как вы шли на полостную, разница в подготовке — ноль.
— Разница в размере поля, — ответил я. — Больше разницы нет нигде. Жизнь везде одинаковая, и весит она везде одинаково, хоть в мантикоре, хоть в пчеле. Привыкнешь к этой мысли — станешь хирургом. Ты, впрочем, уже.
Смолина ничего не сказала, но зонд она положила так бережно, будто он был из хрусталя.
В разгар подготовки в коридоре нового крыла нас перехватила Любовь Степановна с подносом. Бутерброды, чай, всё по-военному просто и по-домашнему щедро. В операционную она не сунулась и на порог, порядок есть порядок.
— Кушайте, — распорядилась она. — Голодный хирург — это ж вредительство.
Пока команда жевала, она посмотрела через открытую дверь на банку, дожидавшуюся своего часа на столике. Про арестантку ей уже рассказали, в упрощённой редакции, без слова «имплант»: дитё, над которым ставили опыты, будем спасать.
Любовь Степановна посмотрела на пчелу долгим взглядом. Потом молча сходила в подсобку и вернулась с блюдечком, на дне которого блестела капля сиропа. Блюдечко она вручила Смолиной с наказом поставить рядом с банкой, аккуратно, чтоб не мешало.
— На потом, — пояснила она. — Когда очнётся. Оно ж после наркоза сладенького захочет, дитё.
Никто не стал говорить ей про вероятности. Блюдечко осталось стоять, и, честно говоря, работать рядом с ним было почему-то легче.
В стационаре перед операцией я сделал контрольный обход. Нюша спала, зарывшись в плед, добавка стояла съеденная до блеска. Пуховик лежал у бокса в карауле и на мой вопросительный взгляд ответил коротко:
«…спокойно… сны плохие были, я рядом лёг, ушли…»
Есть звери, которых не заменит никакая аппаратура.
Феликс явился к началу и взглядом, чтобы не выдавать себя, запросил допуск в операционную.
— Пост у двери, за смотровым окном, — отрезал я. — Контроль внешнего периметра. В операционной лишних тел не будет, даже государственно необходимых.
Феликс занял пост за круглым смотровым окном двери, вытянулся и застыл с той парадной неподвижностью, по которой в нём даже посторонний опознал бы часового.
— Начинаем охлаждение, — сказал Петрович и повернул регулятор.
Банку перенесли на площадку. Дальше мы стояли и смотрели, как холод делает свою работу, плавно, градус за градусом, по кривой, которую Петрович расчертил заранее. Пчела сначала ползала по стеклу, всё медленнее, потом остановилась. Постояла. Сложила крылья, подобрала лапки и осела на дно банки, в позу глубокого оцепенения.
— Оцепенение, — Петрович щёлкнул секундомером. — Расчётное окно — семь минут. Пошло. Окно открыто.
Пчелу достали из банки.
Смолина перенесла её на микро-подиум мягким пинцетом, и я закрепил пациентку в фиксаторе, лапки и крылья под эластичные держатели, затылком вверх. В оптике она перестала быть пчелой из банки и стала операционным полем: сегменты хитина, ворс, и в фокусе, у основания головы, тот самый шов, ровный, как чужая подпись на нашем документе.
Вдох, выдох. Пульс я согнал вниз ещё на охлаждении, старым способом, дыханием по счёту. Спокойно, Покровский. Просто очень маленький пациент.
— Поехали. Скальпель один.
Инструменты пошли из рук Смолиной без слов, по протоколу прогона. Работал я на паузах между ударами собственного сердца, в том выученном за прошлую жизнь ритме, когда движение укладывается в мёртвую точку между толчками пульса, а на толчке рука просто ждёт.
— Контур стабильный, — ровно вёл Денисов от монитора. — Амплитуда без изменений. Работайте.
— Минута сорок, — отсчитывал Петрович.
Микронадрез хитина я сделал по границе шва, на десятую миллиметра, ювелирным кончиком. Хитин разошёлся, открывая ложе импланта, и я замер.
Плохо.
Имплант не лежал в тканях. Он в них врос. Вокруг серой геометрической точки, оплетая её, шла живая ткань, тонкие светлые волокна с характерной структурой, которую я слишком хорошо знал по эфирографии: ткань Ядра.
Организм долгое время пытался то ли отторгнуть чужака, то ли приручить его, и в итоге проводящие волокна Ядра обросли имплант со всех сторон, как корни обрастают камень.
Дёрни камень — порвёшь корни. Одним движением снять эту штуку было нельзя. Одно движение здесь означало вырванный кусок жизненно важного узла и мёртвого пациента на подиуме.
— Осложнение, — сказал я вслух, не отрываясь от окуляров. — Имплант врос. Ткань Ядра оплела его по всему периметру. Меняю план: отслаиваю по волокну. Это долго. Мы выйдем за расчётное окно, и выйдем сильно.
Тишина в операционной длилась ровно один удар пульса.
— Переохлаждение, — сказал Петрович. Без вопроса, просто обозначил цену.
— Знаю. Риск мой, решение моё, беру на себя. Кирилл, твоё условие в силе: красная зона — стоп. Всё остальное — работаем.
— Принято, — сказал Денисов. — Контур пока стабильный.
— Три тридцать, — сказал Петрович. Голос у него был ровный, лабораторный, и только костяшки на секундомере побелели.
Я подобрал микрозонд, самый тонкий из всего, что лежало на салфетке, и начал отслаивать первое волокно.
— Семь минут, — сказал Петрович через вечность. И добавил, ровно, как объявляют станции: — Расчётное время вышло.
— Продолжаем, — сказал я, не отрываясь от окуляров.
Дальше время перестало измеряться минутами и стало измеряться волокнами.
Каждое отслаивалось отдельно. Подвести зонд в мёртвой точке пульса. Приподнять волокно на микрон, дать ему сойти с гладкой грани самому, без рывка. Дождаться следующей мёртвой точки.
Следующее волокно. Их было много, они лежали слоями, и под каждым снятым слоем обнаруживался новый, плотнее прежнего, ближе к узлу.
Смолина подавала инструменты в темпе, который я не заказывал, она его предугадывала. Зонд ложился в пальцы за долю секунды до того, как я понимал, что он мне нужен. Ассистентов с таким чувством операции я в прошлой жизни встретил двоих, и оба к концу карьеры оперировали лучше меня.
— Пять градусов на подиуме, — говорил Петрович. — Девять минут общего холода.
— Контур держится. Амплитуда минус десять от старта, — вёл Денисов.
Лоб у меня взмок. Капля пошла от виска вниз, и Смолина, не дожидаясь просьбы, промокнула мне лоб салфеткой в очередной мёртвой точке, не задев ритма.
На двенадцатой минуте пошло проседание.
— Кривая падает, — голос Денисова оставался ровным усилием воли, я это слышал. — Минус тридцать от старта. Минус тридцать пять. Холод добрался до Ядра.
— Сколько до красной зоны?
— Двадцать процентов запаса. При такой скорости — минуты полторы.
Я оценил поле. Имплант держался на последнем слое, три волокна, может, четыре, самые глубокие, самые сросшиеся. Позади осталось вдесятеро больше. Отступить сейчас означало согревать пациентку с полуоторванным имплантом в ране, с открытым доступом, со всем букетом шока, и второй такой операции её Ядро не выдержало бы точно. Дорога назад была длиннее дороги вперёд.
— Сделано больше, чем осталось, — сказал я вслух, для протокола и для команды. — Отступление убьёт её вернее. Иду до конца.
— Минус сорок, — сказал Денисов. И замолчал.
Первое волокно из последних сошло чисто. Второе держалось, я дал ему три мёртвые точки, на третьей оно отпустило грань. Третье лежало под самым узлом, в худшем месте из возможных, и я вёл зонд туда медленнее, чем двигается минутная стрелка.
— Минус сорок пять. До красной — пять.
Мёртвая точка. Ещё микрон. Мёртвая точка.
Щелчок.
Он пришёл в кончик зонда, тактильный, почти без звука: последнее волокно сошло с грани, и серая геометрическая точка отделилась от живого. Я подхватил её пинцетом, вынес из поля и опустил в лоток.
Стук импланта о металл лотка был громче всего, что прозвучало в этой операционной за вечер. Крошечная штука, с маковое зерно, не больше.
— Имплант извлечён. Целиком, — сказал я. — Поле чистое, узел цел.