Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ). Страница 5



Своё мы собрали через час.

Убиты двое. Отмеченный мной, Степан Курочкин и рядовой Пасечник — из тех двадцати, что оставлены на работах.

Ранены четверо, тяжело двое. Бурцев получил осколок в предплечье и остался в строю: кость не задета, перевязал себя сам, молча и аккуратно.

Курочкин лежал у котла. Котелок был полон.

Я постоял ровно столько, чтобы запомнить фамилию правильно. После пошёл смотреть, откуда виден дым.

Виден он был отовсюду.

С бугра, которому я так радовался — не тонет! — дым от двух кухонь поднимался прямо. Всякий наблюдатель, прошедший над нами хоть раз, отметил бы точку на карте и подписал: скопление.

— Ваше благородие, кухни перенесть в лощину? — спросил Зотов.

— Перенести. Топить затемно и до рассвета. Днём — холодное.

— Люди, ваше благородие, поворчат.

— Пусть ворчат.

Я велел собрать всех. Говорил я коротко.

— Двое убиты не в бою. Убиты потому, что стояли кучей и топили кухню днём на бугре. Отныне: у котлов больше десяти не собираться. Движение — четвёрками, держать разрыв. На открытом месте не строиться вовсе. Кто соберёт кучу — ответит передо мной. Немец спросит вернее, но позже.

Ночью их лица я бы не разглядел. Тут разглядел.

Молчали они не в осуждение и не в сочувствие. Так молчат, когда начальник сказал вслух то, что уже поняли сами.

— Довольно. Разойтись по четвёркам.

Их развели.

Лыков подошёл ко мне перед сумерками. В руках он держал мешок, а в мешке лежало шесть ножниц для резки проволоки — тяжёлых, сапёрных, с длинной рукоятью, две совсем новые.

— Откуда это у тебя?

— Из парка, — сказал он.

— Это из какого парка?

— Из соседского.

Он поставил мешок к моим ногам и добавил, глядя в сторону:

— Расписку дал. Фамилию написал свою, часть — вашу. Ежели спросят, спросят с меня.

Спросить надлежало бы теперь же. Я взял одни ножницы, попробовал ход, вернул в мешок и велел раздать по четвёркам — по одним на партию, четвёртые в запас.

— Прохор Иваныч.

— Слушаю.

— Кость у нас теперь есть, а мяса нет. Ножницы не режут проволоку сами.

— Так режут-то люди, — согласился он. — А люди у нас со вчерашнего.

К вечеру список пришлось переписать. После потерь к выходу оставалось семьдесят девять. Я вернул в строй одного из рабочих — того, кто прошёл первые две задачи и свалился с доски, но не выругался. Так людей снова стало восемьдесят.

Во втором столбце против фамилий стояли ремёсла. Против фамилии Курочкина не стояло ничего: я не успел его спросить.

До срока оставалось три дня. За них мне следовало вывести на германскую проволоку и вернуть обратно восемьдесят человек, половина которых видела гранату только на смотру.

Я достал книжку и перечитал два столбца шагов, списанных в феврале с дёгтевской таблички. Шаги были ровные и убедительные. Убедительность бумаги в темноте не стои́т ничего.

— Игнат Матвеич. Ночью пойдём смотреть сами.

— Оно бы и не мешало, — отозвался Зотов от костра. — А то всё по бумажке ходим.

Глава 3

Своя полоса

Мы подошли тыловым ходом сообщения затемно. Впереди шёл Ковтун, за ним четвёрка охотников, дальше остальные, а я держался в середине, потому что начальнику в такой колонне место не впереди, а там, откуда слышно и голову, и хвост.

Ход сообщения был мой.

Его рыли в ноябре по моему приказу, и я помнил, где он делает лишнее колено, чтобы не тянуть по прямой под наблюдением. Колено стояло на месте. Доски на дне стояли на месте. И вода в нём стояла.

Она поднялась. Мы шли по щиколотку, а местами по колено, и деревянный настил под сапогом чувствовался только там, где его прижало глиной.

У поворота к третьей роте нас встретил часовой, окликнул и, узнав, растерялся.

— Ваше благородие… вернулись?

— Прикомандирован. Кто нынче за начальника участка?

— Господин штабс-капитан Ольшанский.

Слово «прикомандирован» я выговорил без запинки и второй раз за сутки убедился, что оно означает.

Ольшанский вышел через четверть часа, застёгнутый на все пуговицы, как в феврале, как в декабре, как, вероятно, в день своего рождения. Он выслушал моё «имею предписание штаба фронта» до конца, хотя мог остановить меня на середине, и после этого сказал:

— Полосу знаете лучше меня. Людей поставите где угодно, кроме второй роты: там сыро и завалило ход. Кормиться будете от нас, я распорядился.

— Благодарю, господин штабс-капитан.

— Не благодарите. Вы мне даёте восемьдесят человек в тылу и забираете взамен спокойствие, — он подумал. — Вы ведь пойдёте за проволоку.

— Пойду, и не один раз.

— С моего участка?

— С вашего, иначе не выйдет.

— Тогда я обязан знать когда, чтобы мои не открыли по вас огня.

— Что у вас переменилось с февраля?

Ольшанский ответил, не заглядывая в бумагу, и по порядку, как отвечают человеку, который спросит ещё раз.

Пополнения не было. Налицо почти тысяча; за полтора месяца убыло чуть более тридцати, из них треть — от воды и простуды, а не от огня. Третья рота держит низину без офицера, за старшего Дёгтев. Ходы сообщения во второй роте поплыли и в двух местах обвалились, чинить нечем: горбыля дали шесть возов вместо двадцати. Немец за зиму ни разу не ходил в атаку на этом участке и дважды выносил проволоку вперёд.

— И ещё, — прибавил он. — С двадцатых чисел февраля он стал по ночам светить ракетами по расписанию. Три раза за ночь, всегда в одни и те же часы.

— По расписанию — это хорошо.

— Я думал, вы скажете «плохо».

— Плохо было бы, если б он светил, когда ему вздумается.

Размещать восемьдесят человек оказалось делом более трудным, чем провести их сюда.

Землянок на полосе ровно столько, сколько нужно тем, кто в ней живёт, и ни одной лишней. Первую четвёрку я поставил в нишу за поворотом третьей роты, вторую — под настил у кухни, дальше пошли землянки, где потеснились, и трение началось с первой же: батальонные встретили чужих не враждебно, а хуже — вежливо и молча, освобождая место так, как освобождают его в вагоне.

Разговор я услышал в темноте и не стал прекращать.

— Гренадеры, — говорил кто-то из батальонных. — Прислали. Их, стало быть, кормить.

— А тебе-то чего жалко?

— Мне не жалко. Мне место жалко. Их восемьдесят, а сухого настилу на полтора десятка.

Спорил с ним, к моему удивлению, Сорока.

— Ты, милый, не считай чужие рты, — сказал он. — Ты считай, кто с тобой пойдёт, когда позовут. Прошлый раз, когда звали, из твоей роты пошло семнадцать душ, а с ними, вон, восемьдесят. И то тебе не понравится?

Ответа не последовало, и это был лучший исход, на какой я мог рассчитывать в первую ночь.

Михеев нашёлся сам.

Он выкатился из-за поворота и первым делом посчитал.

— Восемьдесят? Со мной вместе — восемьдесят один.

— С тобой я не считал.

— А вы считайте, — сказал он, не поднимая головы. — Вы кормить их будете от нашей кухни, стало быть, они мои по котлу, а по котлу счёт вернее, чем по списку.

Сорока сидел на приступке у входа в землянку, курил и на моё появление не встал, что было ему по чину положено, но при мне он этим правилом пользовался редко.

— Бывал я, братцы, в положении, — сказал он в пространство, — когда своё начальство приходит в гости к своему же взводу. Обедом кормят, а спать не кладут.

— Положат, Кузьма Лукич.

— Не сомневаюсь, ваше благородие. У нас нынче спать есть где, — он показал трубкой на воду в ходу. — Только мокро.

Дёгтев не пришёл.

Он стоял, где стоял всю зиму, — у поворота на низину, — и когда я подошёл, он не отдал чести первым, а сперва посмотрел на моих чужих людей, потом на меня и только после этого приложил руку.

* * *

Смотреть пошли в десятом часу.

Дневная рекогносцировка на позиционном участке выглядит смешно для человека, привыкшего к манёвру: три часа ползком, чтобы увидеть то, что видно с бруствера, и ещё два часа, чтобы поверить увиденному.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: