Московский вальс. Страница 5
Луция не поняла и пожала плечами.
Чубатый небрежно открыл паспорт Алоны, тут же хлопнул печать, козырнул и буркнул:
– Удачи!
И молодцы вышли из купе.
Алона громко выдохнула. Оказалось, что ничего страшного: парни как парни, улыбаются, шутят.
Луция зевнула и спросила:
– Чего он болтал?
– Спрашивал, на кого едешь учиться, – ответила Алона.
– А ты русский знаешь? – удивилась соседка.
– В школе учили, – ответила Алона. – А вы разве нет? Кажется, во всех школах был русский.
– Может, и был, – равнодушно ответила та. – Только я не ходила. Думала, зачем мне русский? Сейчас бы вот пригодился… Я вообще много пропускала. Болела много.
Алона кивнула, но уточнять ничего не стала. Не очень-то интересно.
Поезд стоял несколько часов. Пограничники ходили вдоль поезда, бродили по вагонам, курили на перроне, куда-то бегали, возвращались, – но и это закончилось.
По коридору прошла проводница.
– Все, скоро двинемся! – повторяла она, стучась в закрытые купе. – Кто хочет чаю и кофе?
Ох, как хотелось горячего кофе! Большущую чашку, а туда четыре ложки сахара! Да с мамиными ореховыми рогаликами! Алона достала любимую чашку – синюю, в желтых звездах, и пошла к проводнице.
– И мне прихвати! – крикнула вслед Луция.
«Ага, ни “спасибо”, ни “пожалуйста”! Интересно, где ее воспитывали? Пусть поднимается и сама идет за кофе! А то нашла прислугу! Невоспитанная нахалка».
Но по доброте душевной кофе соседке взяла.
Они сидели друг напротив друга и во все глаза смотрели в окно. За ним другая страна – интересно же! Но пока ничего интересного не было. Мимо проплывали поля и речушки, серебрившиеся на только взошедшем, еще беловатом солнце. Сверкали зеркальной гладью озерца, темнел густой еловый лес. Все так же, как и у них, на родине. Пока все так же.
Но после Польши и Чехословакии деревни оказались другими. Домики низкие, темные, а заборы во многих местах высокие, но покосившиеся и некрашеные. Палисадники заросшие, неухоженные. Да, деревня очень отличалась от той, которую они видели на родине. Алона вспомнила Смоленицы, и ей стало грустно.
Теперь она хорошо разглядела свою соседку, благо та наконец предстала без боевого раскраса.
«А она красивая, – подумала Алона. – Лицо тонкое, нежное. Кожа фарфоровая, прозрачная, глаза с бирюзовым отливом, высокий чистый лоб… Словно девушка с полотен девятнадцатого века».
Ох, если бы не красно-рыжая грива! Но сейчас волосы были забраны – и взору открылось прелестное, нежное и грустное лицо.
– А кто тебя провожал? – спросила Алона. – Прости, я просто не видела.
Луция грустно усмехнулась:
– Да никто. Я сирота, детдомовка. С года в детдоме. И где мои так называемые родители, не знаю и знать не хочу! Пьянь деревенская, бутылка дороже ребенка, зачем мне они?
– Прости, – пролепетала Алона. – Прости, я не знала.
Луция небрежно махнула рукой. Но в глазах блеснули слезы.
Вот оно как… А Алона думала, что она просто девочка-оторва: интернат, ранее взросление, выпивка, сигареты, мальчики. Свобода, о которой так мечтали все юные люди. Без претензий, долгих и нудных лекций, дурацких разговоров о девичей чести, страшилок и пугалок. Свобода – не только от вечного занудства, называемого воспитанием, а от всего. Во всем! В одежде, музыкальных пристрастиях, прическе, выборе друзей… Во времени, наконец! Никаких ограничений, вроде «домой ровно в девять, и ни минутой позже». Или: «С кем ты идешь, из какой она семьи?», «А мальчики, там будут мальчики?».
Этот контроль и недоверие вызывали только одно – стойкую злость. Хотелось закричать: «Вы что, меня не знаете? Не знаете, как я учусь, не знаете о моих победах? Не в курсе, что я в городской команде по волейболу? Не знаете моих подруг наперечет?» Впрочем, какие там подруги, настоящих подруг у Алоны не было. Да и чем с верной подругой делиться? Делиться было нечем, только обидами на родителей. Кому это интересно?
Была сестра – она же, наверное, и подруга. Но и сестра посмеивалась над Алоной: говорила, что ее сломали, а вот она, Дана, хотя бы сопротивляется. Только сопротивление заключалось в том, что короткую юбку она запихивала в сумку, а переодевалась в подъезде. Там же и красилась. И так же боялась отца.
– Интересно, какая она, эта Москва? – тихо спросила Луция. – Говорят, огромная – с одного конца до другого пару часов, представляешь? А я, кроме Крумлова и Братиславы, нигде не была. В самом детстве нас возили в Прагу, на экскурсию, но я тогда заболела и мне было не до красот. Спала все время, даже из автобуса не выходила. Потом еще на какой-то курорт возили: озеро, деревянный дом, неудобные кровати, куча москитов. Мы ходили покусанные и расчесанные до крови, то еще удовольствие… А нескольким нашим повезло, их отправили в «Артек»! Знаешь, что такое «Артек»?
Алона мотнула головой:
– Кажется, слышала, но не помню.
Луция небрежно махнула рукой, типа, эх ты.
– «Артек» – это лагерь на берегу моря! Огромный лагерь на тысячи человек! В основном, конечно, советские, но много и иностранцев. Отбирают по успехам и немножко из сирот, но тоже отличников. Как понимаешь, я не попала, – засмеялась она. – Но ребята рассказывали такое!
И Луция сделала большие глаза.
– Какое? – заинтересовалась Алона. – Что-то страшное?
– Дурочка ты, – вздохнула соседка. – При чем тут страшное? Прекрасное, а не страшное! Песни под гитару, концерты, народные танцы в костюмах… Костер по ночам, а вокруг костра – огромного, до неба! – все собираются и разговаривают, поют, танцуют… Но самое главное – море! Прикинь, они купались в море! И ракушек набрали, потом нам раздавали. Я в своей ракушке иглой сделала маленькую дырочку и носила на веревочке, представляешь?
Алона кивнула. Ракушка на веревке, бедная Луцка. А ей на четырнадцатилетние родители подарили золотые сережки и тоненькую цепочку с буковкой «А» – первой буквой ее имени. А в пятнадцать – настоящие взрослые японские часы. А в шестнадцать… В шестнадцать они поехали на неделю в Париж – вот такой был подарок. Но об этом она, разумеется, умолчала.
– Перед моим отъездом братец явился. Старший, Вроцик. Всем же сообщили, что я еду в Москву! Вот он и сообразил, что мне денег дадут. И тут же явился, гад. Идет, шатается, вот-вот рухнет. Морда синяя, под глазом фингал. Брюки драные, на ногах резиновые шлепанцы… Короче, стыдоба. Стоит и ноет: есть, типа, нечего, голодаем, пожалей. Пить – есть на что, а есть – нет! А у него, между прочим, двое детей. Канючит, ноет, противно… А я понимаю, что деньги-то мои не на детей пойдут, а на пьянку! Ну и послала его подальше. А перед этим сказала: отдай детей в интернат, придурок. Там они голодать не будут. А он – нет, никогда, я не сволочь какая-то! Ну и поковылял обратно. Все они, эти родственнички, позор мой и страх…
Алона молчала.
– А знаешь, какая у меня мечта? – вдруг оживилась Луция. – Выучиться и остаться в Москве! Найти там хорошего парня, например режиссера, выйти за него замуж и остаться! На черта мне возвращаться? Ничего у меня там нет, даже угла своего, да и подальше от этих родственничков, правильно?
Алона кивнула:
– Конечно, правильно. И дай бог, чтобы все сложилось!
– Но еще надо поступить, сдать два экзамена. У нас, иностранцев, другая программа. Потом получить комнату в общежитии – и обязательно заработать стипендию! Ну здесь уж я постараюсь, не сомневайся! Без стипендии мне не выжить…
Алоне, между прочим, тоже нужна стипендия: папа сказал, что без стипендии никакой помощи, мол, пойдешь побираться, в России нищих любят, всегда подадут. Мама тогда глянула на него и покачала головой, типа, думай, что говоришь! А дурочка Данка расхохоталась: «Алонка просит милостыню! Вот это картина!»
Да нет, за стипендию она не волновалась, стипендия у нее будет, должна быть. Недаром она, Алона Ковачова, лучшая по химии и физике во всей округе. Ведь не зря именно ей предложили поехать в серьезный вуз в Москве. Хотя брали ее и в Прагу, и в Братиславу – да в любой институт, где профилирующими были физика и химия. Только, к несчастью, папе пришла в голову мысль отправить ее в Москву. И кто его надоумил?