Иван Великий (СИ). Страница 3



Октябрь стоял ясный и уже по-настоящему холодный. Ока внизу лежала чёрная, гладкая, без единого огня на том берегу, и небо над ней было такое, какое бывает только в первые заморозки: промытое, глубокое, звёзды не мигали, а горели. Мы сидели в телогрейках, подставив огню то спины, то колени, пили чай, заваренный до дегтярной черноты, и разговор у костра шёл двумя руслами сразу, как река в половодье.

Одно русло вёл Глеб Максимович. Он был всегда в ударе в последний вечер сезона, когда можно уже не считать квадраты и глубины, а просто рассказывать. Он рассказывал про бере́г. Про то, что вот здесь, где мы сидим, судя по подъёмному материалу, по наконечникам, по подковным гвоздям, по слою золы в третьем квадрате, стоял стан этой русской сторожевой службы. Что Ока от Калуги до Коломны была не рекой, а линией фронта, натянутой на триста вёрст. Что стеречь её сплошь было нельзя, да и не нужно: конница идёт бродами, а броды считаны, и у каждого город или стан, а между ними разъезды, а за рекой, в Поле, сторожа, которых назвали сторожи. Это три-четыре человека на шляху, чьё дело не биться, а видеть. Что вся эта паутина держалась на гонцах и дымах, и что дымы эти поднимались, может быть, вот с этого самого места.

— Дым, друзья мои, это телеграф пятнадцатого века, — говорил старик, и борода его светилась от огня. — Скорость распространения сигнала по цепи станов до ста вёрст в световой день. Сравните с любой европейской армией эпохи.

Второе русло вёл Юра, вернее, его приёмник «Родина» на батарейках, которую он таскал за собой весь сезон, как другие таскают гитару. Со вчерашнего дня приёмник был настроен на двадцать мегагерц, и Юра каждые полчаса нырял в эфир, в его треск и вой.

По радио передали сообщение ТАСС, и вся страна жила спутником: студенты мои то слушали про сторожи и перелазы, то разом, не сговариваясь, задирали головы, как будто его можно было увидеть простым глазом среди этих ледяных звёзд.

— Глеб Максимович, а он сейчас над нами?

— Кто, голубчик?

— Спутник.

— Над нами, — сказал старик без малейшей обиды на то, что его пятнадцатый век опять перебили двадцатым. — Он теперь всегда над кем-нибудь. В этом, собственно, и новость.

Я сидел между двумя этими руслами и молчал. Старика слушал вполуха не потому, что было неинтересно, а потому, что всё это я знал, пожалуй, лучше него: бере́г был моей темой, я по нему защищался, собирая эти станы и сторожи по разрядным книгам и грамотам почти десять лет, буква за буквой. Один раз всё-таки не удержался, когда старик, увлёкшись, повёл стан «со времён Донского».

— Позже, Глеб Максимович, — сказал я. — Вся керамика вторая половина пятнадцатого. И наконечники стрел.

— Вот, — сказал старик студентам с удовольствием, будто я подтвердил его мысль, а не поправил. — Учитесь. Человек не даёт красоте изложения заездить датировку.

Студенты вежливо посмеялись. О том, откуда у меня привычка к точности, они не спрашивали, как стесняясь, не спрашивали про орденские планки, которые видели весной на моём пиджаке. Стеснялись. Для них война уже становилась далеко, почти так же далеко, как иго. Она становится древностью, слоем истории.

А я сидел и лениво, по-вечернему, думал, как это обычно бывает у последнего костра, что вся моя профессия велит смотреть вниз. В слой, в разрез, в почву, где время лежит спрессованное, сантиметр на столетие. Мне тридцать семь лет, из них шестнадцать я смотрю вниз: сначала в землю с бруствера, потом в землю с бровки раскопа.

А весь этот вечер я смотрел вверх. Туда, где над чёрной Окой стояло наше мирное небо. Таким его сделали мы, и знали, чем за это заплатили. И где-то по этому небу, невидимая, шла теперь первая рукотворная звезда, и Юрин приёмник время от времени выхватывал из треска её голос: бип… бип… бип… ровный и деловитый, как пульс.

И вот тут-то меня и сорвали от костра, буквально на полуслове, на полумысли.

— Лошади ушли! — Лида выбежала из темноты с фонарём, и фонарь прыгал в её руке. — Обе! Кол выворотили и в пойму!

Двух лошадей нам дал колхоз возить снаряжение к дороге. Рыжая Зорька была смирная, а от молодого мерина Мальчика, уезжающий конюх, велел «ждать фокусов». Он уехал вечером, и ожидание фокусов досталось нам.

Искать побежали все. Зорька ушла не далеко, стояла в сотне шагов, в лозняке, виновато поводя ушами, и волочила за собой верёвку с колом. А вот Мальчика не было. Только снизу, со стороны поймы, из чёрной луговой темноты, долетал удаляющийся, весёлый вольный топот.

— Утром найдём, — неуверенно сказал Юра. — Куда он денется.

Денется, еще как денется. В пойме старицы, промоины, есть оставшаяся с войны колючка, и до колхозного табуна на том краю луга вёрст пять: уйдёт в ночное к своим, запутается в чужой упряжи, обдерётся, а то и ноги переломает, а нам потом плати колхозу за мерина. Всё это я додумывал уже на бегу, разбирая Зорькину верёвку. Из шестерых верхом умел я один. Но в том-то и дело, что умел. Двенадцать лет, с лета сорок пятого, не садился на лошадь, и, честно говоря, полагал, что уже и не сяду.

Я взял Зорьку за холку и сел охлюпкой, без седла, с земли. Руки сделали всё сами, раньше, чем я успел что-либо подумать. Пальцы разобрали верёвку в подобие повода, колени сами нашли своё место, спина выпрямилась, хотя её двенадцать лет никто не просил выпрямляться. Тело всё вспомнило раньше меня. И что скрывать, обрадовалось.

— Фонарь не надо, — сказал я Лиде сверху. — Только глаза собьёт. Чай не пейте весь, оставьте.

И послал Зорьку с места в мах, вниз, в пойму, в темноту, прямо на топот.

Ночная пойма шла подо мной ровно и мягко: отава, песок и снова отава. Зорька, разобрав, что от неё хотят, бежала охотно и честно, топот Мальчика гулял впереди, то удаляясь, то дразня, и это было хорошо. Стыдно сказать, до чего хорошо: холодный воздух рвался в лицо, звёзды стояли во всё небо, от реки тянуло водой и тиной, и во мне, гвардии майоре запаса, что-то распрямлялось с каждым махом, то что с сорок пятого года лежало сложенным, как шинель на дне чемодана.

Топот впереди стих, Мальчик видимо остановился. Я придержал Зорьку, беря правее, к старице, наперерез, и в этот момент поверх лозняка, в чёрном промытом небе, между Кассиопеей и ковшом, я увидел движущуюся точку.

Она шла ровно, не мигая, не так, как ходят самолёты. Беззвучная, неторопливая искра, влекомая через созвездия, и я задрал голову, как последний мальчишка, как мои студенты у костра, забыв всё, чему меня учили и война, и профессия: смотреть, куда едешь, смотреть вниз, под ноги, в землю. Потому что вот же он, вот, идёт, первая наша звезда над мирной Окой, и я успел ещё подумать, что надо будет сказать Юре, что видел, а Зорька уже оступилась передними ногами в промоину, в старую, с прошлого сезона, оплывшую бровку, и земля полетела мне навстречу.

* * *

Сначала была боль. Она была внизу справа, в рёбрах, и дышала вместе со мной: на вдохе как ножом, на выдохе тупо. Я знал эту боль, она была знакома. Ничего страшного, если конечно только они одни.

Потом был запах. Это был не наш костровый, а другой, застоявшийся, жилой: кожа, много кожи; конский пот; воск; какая-то горькая трава, вроде как полынь. И под всем этим, очень тонко, кровь. Я открыл глаза и увидел над собой в полутьме косой скат, но не потолок и не брезент палатки, а полотно, тяжёлое, домотканое, уходящее вверх, к невидимой маковице.

«Медсанбат, — подумал я спокойно. — Опять».

Мысль была старая, обкатанная, она пришла сама, по знакомой колее. Вот так в сорок третьем, я так же выплыл из черноты в скат палатки, в запах и боль, и первое, что сделал, пошевелил пальцами ног. Я и теперь сделал тоже самое. Они пошевелились и это хорошо. Дальше по списку: руки.

Я потянулся правой рукой к рёбрам и она дотянувшись туда, куда я её послал, но легла выше и ближе, чем следовало. На пол-ладони.

Я полежал, глядя в скат, и послал её снова, сосредоточившись на этом. Рука дошла, но опять не так: короче был сам жест, короче было плечо. И пальцы, легшие на рёбра поверх повязки, были не мои: тонкие, длинные, без затвердения от ручки на среднем, и на левой кисти, которую поднёс в сером полумраке к глазам, не было шрама. Белого кривого, поперёк костяшек. Он со мной шестнадцать лет, с сорок первого.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: