Механизатор 82 (СИ). Страница 9



Мишка догнал меня через десять шагов.

— Слышь, Петруха. А тебе на кой это всё?

Я остановился.

Хороший вопрос, кстати. Правильный. И отвечать на него надо было аккуратно — не «чтобы поднять колхоз», не «чтобы всем показать», а так, чтобы двадцатидвухлетний тракторист Мишка Загорулько понял и поверил.

— Мне на нём работать. — Я двинулся дальше. — Всё лето. Каждый день. Ты представляешь, что такое всё лето на убитом тракторе?

— Ну.

— А я представляю. Он тебя сожрёт. Ты будешь по три раза на дню под ним лежать, ты будешь на солнце матюгаться, ты выработку не сделаешь, тебе денег не заплатят, и ещё виноват будешь. — Я двинулся дальше. — Я лучше три недели сейчас упрусь, зато потом сяду и поеду.

Мишка шёл рядом и молчал.

Потом сказал:

— Логично.

Это, кажется, было его любимое слово.

Каретку мы снимали вдвоём до самого обеда.

Это, я вам скажу, работа. Сначала надо разбить грязь, которая за годы стала камнем. Потом отпустить болты, которые прикипели намертво, — а прикипели все восемь. Потом выпрессовать ось.

Мы поливали керосином, ждали, били кувалдой через медную выколотку, снова поливали. Один болт сорвали и потом полчаса высверливали. Второй пошёл, но с таким скрежетом, что Мишка выругался и сказал, что у него зубы заболели.

Я работал и получал удовольствие.

Не в переносном смысле. Мне было физически хорошо. Спина держала, руки слушались, и когда я в третий раз занёс кувалду, до меня дошло, что я вообще не устал — вспотел, но не устал.

Мишка выдыхался быстрее меня.

Он вообще оказался хороший работник, но с браком: он не умел долбить в одну точку. Ему становилось скучно. Через двадцать минут однообразия он начинал ныть, отвлекаться, рассказывать байки и предлагать плюнуть и пойти покурить.

Я это в нём узнал сразу. У меня такой работал, Витёк, лет пять. Талантливый, всё в руках горит, а как только надо просто нудно делать одно и то же — всё, кончился человек.

Таких лечат не уговорами. Таких лечат тем, что дают им кусок, где надо думать.

— Миш, — сказал я, когда он в четвёртый раз потянулся за папиросами. — Слушай, я тут не соображу. Как думаешь, ось выбивать или прессом давить?

Мишка немедленно бросил папиросы.

— Прессом надо. — Он полез смотреть. — Только пресс в мастерской, а её туда не дотащишь.

— А если рычагом?

— Не, рычагом сорвёшь. — Он азартно завозился. — Слышь, а давай я тебе сейчас приспособу сварю? Из уголка, вот такую, и болтом стягивать будем. Съёмник, короче.

— А сваришь?

— Да делов-то.

Он умчался в мастерскую.

Я сел на гусеницу, вытер лоб и закурил вторую за день. Курить я, кстати, снова начал совершенно естественно и без всяких терзаний, и мне это даже нравилось: молодое тело переносило «Приму» как минеральную воду.

Мишка вернулся через сорок минут с приспособой.

Приспособа была кривая, но работала. Мы завели её на ось, стянули болтом, поддали кувалдой, и ось пошла.

— Есть! — заорал Мишка.

— Тише ты, — сказал я. — Всё село сбежится.

Каретка вышла из посадки и повисла на наших руках — тяжеленная, сволочь, килограммов под шестьдесят.

Мы её донесли до трактора в три захода, с перекурами, и уронили один раз, и Мишка отбил себе ногу и потом хромал и жаловался всю оставшуюся неделю.

Пашка пришёл после четырёх — видимо, из школы.

Пришёл, встал у трактора, ничего не сказал, посмотрел на каретку в траве, на нас двоих, на разложенный инструмент.

Потом молча взял ветошь и начал оттирать эту каретку от грязи.

Я на него глянул и не стал ничего говорить. Мишка тоже.

Так и работали втроём до вечера: я с ключами, Мишка со сваркой и матюгами, Пашка с ветошью и керосином.

Часов в шесть подошёл Семёныч.

Он подошёл тихо, встал метрах в пяти и стал смотреть. Просто стоял и смотрел, руки в карманах телогрейки.

Мишка сразу засуетился и начал что-то объяснять — с какого трактора взяли и что Кочергин в курсе.

Семёныч на него даже не посмотрел.

Он подошёл к каретке, присел на корточки, взял её обеими руками за катки и покачал. Прислушался. Покачал ещё раз, в другой плоскости.

— Люфт.

— Есть немножко, — согласился я.

— Немножко. — Он выпрямился, отряхнул ладони. — Подшипники смотреть надо. Разбирай.

— Так она рабочая.

— Разбирай. — Он мотнул подбородком на инструмент. — Поставишь так — через месяц опять снимать будешь. Один раз сделай.

И пошёл.

Я стоял и смотрел ему в спину, и во мне поднималось что-то очень знакомое и очень старое.

Он был прав, конечно. Он был абсолютно прав, и я сам себе это уже говорил утром — один раз сделай нормально. А потом посмотрел на часы, прикинул объём и решил, что и так сойдёт.

Вот так это и работает. Сначала «и так сойдёт» на каретке, потом «и так сойдёт» на форсунках, а потом трактор три года стоит в лебеде.

— Миш. — Я сплюнул. — Разбираем.

Мишка застонал.

— Петруха, темнеет уже!

— Значит, свет притащим.

— Да ну на хер!

— Миш.

Он посмотрел на меня.

Я не знаю, что у меня было в этот момент на лице. Наверное, ничего особенного. Но Мишка вдруг перестал ныть, взял ключ и полез разбирать.

А Пашка, который всё это время молчал, вдруг сказал:

— Я лампу принесу. У нас в гараже переноска есть.

И убежал.

Домой я приплёлся в одиннадцатом часу.

Мать не спала. Сидела в кухне при керосинке — свет в доме был, но она его экономила, — и штопала.

— Явился.

— Явился.

Она посмотрела на мои руки.

— Господи. Ты в чём это?

— В солидоле.

— А отмывать чем?

— Мам, да я в бане отмою.

Она отложила штопку и молча пошла греть воду.

Я сел за стол. Есть хотелось так, что перед глазами плыло, — и я вдруг понял, что за весь день сжевал только хлеб с луком, который принёс Пашка. Как-то не до того было.

Мать поставила передо мной чугунок.

Я ел, а она сидела напротив и смотрела, как вчера. И молчала. И это молчание постепенно становилось таким плотным, что я начал есть медленнее.

— Мам. — Я отложил ложку. — Ну чего?

— Ничего.

— Мам.

Она сложила руки на столе.

— Петь. — Голос у неё был ровный и очень спокойный, и от этого спокойствия у меня похолодело. — Ты мне скажи, ты во что впутался?

Я перестал жевать.

— В смысле?

— В прямом. — Мать смотрела мне в глаза. — Ты два дня как чужой. Встаёшь ни свет ни заря. Дома не сидишь. Приходишь в одиннадцать грязный как чёрт. Про доильные аппараты спрашиваешь, будто ты председатель. И главное — ты не пьёшь.

Я чуть не подавился.

— Так это ж хорошо!

— Это подозрительно, — отрезала мать. — В воскресенье со свадьбы приполз никакой, а с понедельника трезвый как стёклышко и с утра до ночи железку эту ковыряешь. Люди уже говорят.

— Чего говорят?

— Что ты либо в аварию попал, либо с девкой чего-то, либо в район вызывали. — Она поджала губы. — Тётка Настасья вообще сказала, что ты, может, того… в секту.

Я захохотал. Не смог удержаться, честное слово.

— В какую секту, мам?

— А я знаю? — Она рассердилась. — Смеётся он. Мать переживает, а он смеётся.

Я перестал смеяться.

Потому что она не переживала — она боялась. Вот прямо сидела и боялась, и это было видно по тому, как она держала руки.

Я взял её ладонь.

Она была шершавая, с потрескавшейся кожей, и очень тёплая. И маленькая. У меня в моей руке — молодой, здоровой, двадцатидвухлетней — эта ладонь помещалась целиком.

Двадцать пять лет назад я держал такую же ладонь в больнице в Ачинске, и она была уже совсем невесомая.

— Мам. — Я взял её ладонь. — Я не в секте. Не в аварии. Никого не обрюхатил. И в район меня не вызывали.

— А чего тогда?

— А ничего. — Я пожал плечами. — Просто надоело.

— Что надоело?

— Дурака валять.

Мать смотрела на меня очень внимательно.

— Двадцать два года не надоедало, а тут вдруг надоело?




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: