Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ). Страница 3
Над узлом висел тот особый воздух большой стоянки: угольная гарь, пар, мазут, прелое сено, карболка от санитарного, и сквозь это, снизу, — людское. Тысячи людей ждали тут своей очереди ехать, и ждали давно: у кубовой стояла очередь с котелками и чайниками, вдоль стен сидели, лежали, спали сидя, жгли костерки прямо на щебёнке между путями, и весь этот бивак был не буйный, а тихий, обречённо-терпеливый, каким делается всякое скопище, отставшее от собственной жизни на неопределённый срок.
Я достал из сумки схему — не думая, само вышло — и развернул её под фонарём.
И меня взяло холодком.
Названий на схеме не ставили, только шифр, но место выдали числа: у одного сгиба второе было почти вдвое меньше первого, и стрелка утончалась до ниточки. На бумаге пережатое место занимало палец; вокруг меня — полверсты путей, забитых стоячим железом, и полверсты людей при нём.
На этот раз бумага не врала. За войну я привык к гладкой строке, под которой земля всегда оказывалась хуже. Забыв про пересадку, я с полминуты читал узел как незнакомую позицию: где тут ход, где мёртвая зона, куда всё стекается и где запирается намертво. Все пути сходились к западной стрелочной горловине. Из неё сейчас годился для выпуска один путь — там и стояла пробка.
Я сложил схему и пошёл искать, кто тут распоряжается.
Комендант узла сидел в целом доме при путях, изнутри похожем на штаб перед отходом. По стенам — графики и расписания, исчерченные и перечёркнутые; на столах — ведомости. В углу без роздыху стрекотал телеграфный аппарат, и двое при нём рвали ленту, разбирали и совали коменданту под руку, а он, почти не глядя, черкал карандашом и совал обратно. Немолодой, с серым от бессонницы лицом, в кителе, который последний раз чистили, похоже, ещё до Горлице, он поднял глаза от моего предписания и прикинул, много ли от меня будет докуки.
— В управление? — сказал он. — В управление все едут. Вон их сколько, кто в управление. — Он мотнул подбородком на тёмные пути, где в потёмках ждали тысячи. — Посадят, как очередь дойдёт. Раньше не проси, не в моей воле.
— Я не о посадке, — сказал я. И, чтоб он не отмахнулся, прибавил то, что могло зацепить: — Я о том, отчего у вас против буквы «Д» подано семь, а прошло четыре.
Он поднял на меня глаза заново. Интереса в них не было — была настороженность, с какой замотанный человек встречает чужого, знающего его беду по имени.
— А ты откуда про букву «Д».
— Со схемы. Мне её дали в дорогу. Разбирать.
— Разбиральщик. — Он усмехнулся, коротко, без веселья. — Вас теперь много ездит, разбиральщиков. Из Питера, из штабов, из комиссий. Приедет, посидит, попишет, отчёт составит — виноватого нашёл, — и обратно. А узел как стоял, так и стоит. — Он придвинул мне табурет, чтоб я не маячил над душой. — Ну садись, разбирай. Отчего прошло четыре. А оттого, милый мой, что западная горловина одна, исправный путь в ней теперь тоже один. По нему я обязан пропустить сперва санитарные — раненых из-под огня, потом пополнение — людей на убыль, потом интендантское — хлеб, потом инженерное — шпалы да проволоку, а уж что после всех останется, то и твоё артиллерийское. Такой порядок.
— Кем заведён?
— А кто ж его знает. — Он черкнул подсунутую ленту, сунул обратно, не глядя. — Так заведено. Сверху спущено, снизу пригнано, годами утрясено. И ведь не придерёшься! Раненого вперёд снаряда — оно по-божески. Хлеб вперёд снаряда — тоже с умом: без хлеба и снаряд не выстрелит, стрелять станет некому. Пополнение вперёд — а как же, людей на фронте выбивает, подавай новых. Всё разумно. Каждый наперёд себя правого выставит, и всякий будет прав. А снаряд — он безответный, он не кричит, не помирает у тебя на перроне, не просит хлеба. Он лежит. Вот и лежит последним. Всегда.
Последние слова он проговорил себе, привычной скороговоркой давно заученного оправдания. «Всё разумно, а снаряд лежит» исчерпывало беду узла. В хвосте за всеми разумными очередями стоял груз, которого ждала пушка. Его место всякий раз оказывалось последним.
Я достал из сумки ведомость. Положил перед комендантом.
— Знаешь, что это?
Он глянул.
— Ведомость отпуска. Лимит. Ну?
— Это по мою батарею. Десять снарядов на орудие в сутки. Молодой прапор при ней выбирал не куда стрелять, а куда — не стрелять: на два дыма один выстрел, а по третьему уж не смей, кончился день. Я думал, эту цифру пишут скупцы в тылу, от жадности. А она пишется вот тут. — Я положил палец на графики по стене, на стоячие пути за окном. — У тебя. У твоей стрелки. Ей потому и десять, что до неё доходит четыре из семи. Скупец не там, где я его искал. Скупец — эта твоя очередь.
Комендант помолчал. Потом отодвинул ведомость обратно ко мне — бережно, двумя пальцами, будто она вдруг стала горячей.
— Складно говоришь, — сказал он. — Только очередь я не выдумывал. И отменить не могу. Мне за санитарный, пущенный после снаряда, голову снимут раньше, чем ты доедешь до своего управления. — Он кивнул на тёмные пути. — Твоё артиллерийское вон, на дальнем, составом стоит. Четвёртые сутки. Хочешь — сходи полюбуйся. Только руками не трогай: под него у меня наряд, и наряд стоит в очереди, как все.
Я взял ведомость, сунул обратно, взял сумку. У порога обернулся.
— А если б нашёлся способ пропустить его, ничью очередь не подвинув? Не вместо санитарного. Не вместо хлеба. В дыру.
— В какую ещё дыру, — буркнул он, уже уткнувшись в ленту. — Нет у меня дыр. У меня всё забито.
— Забито, да не сплошь, — сказал я и вышел искать снаряд.
Состав стоял на дальнем пути, у самого выхода из горловины, и в этом была насмешка: почти у ворот, за которыми начинался единственный путь на фронт, — и не мог в эти ворота пройти, потому что перед ним, по очереди, всё время оказывался кто-то нужнее.
Я прошёл вдоль. Платформы под брезентом, схваченным проволокой, ящики штабелями, на боках — знакомая казённая метка артиллерийского ведомства, набитая по трафарету. Снаряды. Они лежали тут, в четырёх сутках езды от пушки, под мокрым брезентом, и с брезента капало.
У торца ближней платформы, поверх трафарета, была прихвачена накладная под мутным целлулоидом. Я нагнулся, протёр целлулоид рукавом и прочёл — и стал. Наряд четыре тысячи сто двадцать семь. Партия семнадцатая завода Брунова. Назначение — во второй парк, тот, что питал батарею моего участка. Та самая. Один в один тот номер, что я вчера ночью затвердил под фонарём, — по верхней ведомости изготовленная, принятая, отправленная и почти доставленная. Вот оно, «почти»: под мокрым брезентом, на дальнем пути, четвёртые сутки, и с брезента капало. Пломба на скобе висела казённая, свинцовая; я поглядел и её — машинально, — и оттиск на ней был не тот, что стоял в накладной первым: не заводской приёмки, а перецепки, поставленной уже где-то в пути. Мелочь. Я её тогда отметил и забыл — до поры.
У хвостовой платформы грелся у костерка кондуктор с бляхой — сопровождающий. Немолодой, обстоятельный, он поглядел на меня без надежды.
— Стоите? — спросил я без нужды.
— Стоим. — Он подбросил в костерок щепку от разбитого ящика.
Санитарный тоже стоял: первый в очереди и тоже никуда не шёл. В приоткрытых дверях крайнего вагона сидел, свесив забинтованную ногу, немолодой солдат и курил, глядя в темноту тем же терпеливым, отставшим от жизни взглядом, каким глядели беженцы у кубовой. Из вагона тянуло тем тяжёлым: карболкой, гноем, немытым телом. Прошла вдоль состава сестра с фонарём, заглянула в дверь, сказала что-то внутрь и пошла дальше.
Я отошёл к торцу состава, туда, где кончались пути и начинались ворота горловины, и стал смотреть — не на снаряд уже, а вокруг, на всё разом, как учили смотреть на стык, где рота сходится с ротой и где всегда дыра.
И увидел.
На соседнем пути стоял готовый инженерный состав — шпалы и бухты проволоки, тот самый груз, который по очереди шёл перед артиллерийским. Паровоз уже держал пары и подрагивал: тронется с минуты на минуту, на запад. Когда он освободит первый блок и с соседнего разъезда придёт телеграфное подтверждение, маршрут через горловину можно будет открыть снова. Следующего по очереди ещё предстояло сцепить, вытянуть с дальнего пути и подвести к выходному сигналу; с полчаса путь простоит свободным, а готового к нему не окажется.