Санитар (СИ). Страница 1
Санитар (Управдом, зима 1926)
Пролог
+ Глава 1
**Все персонажи и их имена, географические названия, детали быта, мест, технических устройств и методов работы правоохранительных органов в произведении вымышлены, любые совпадения, в том числе с реальными людьми, местами и событиями, случайны. Мнения, суждения и политические взгляды автора и героев книги никак не связаны.
Пролог.
1920 год, Москва
Зима на третий год советской власти выдалась лютой, с декабря термометры застыли на отметке минус тридцать, к январю температура упала до тридцати пяти, и начала расти только во второй декаде февраля. Первыми почувствовали приближение холодов беспризорники, они ещё начиная с конца сентября перебирались в тёплые края на крышах поездов и в товарных сцепках, следом потянулись те, кто имел возможность уехать в деревню или ещё куда подальше, но таких среди горожан осталось немного, после революции население Москвы уменьшилось вдвое, оставшиеся кое-как выживали в холодных, без воды и электричества домах. В сильные морозы воздух над городом застывал в стеклянной неподвижности. Дым из труб падал вертикально вниз, не разгоняясь ветром, и ложился на снег чёрной коркой, на Арбате лошади валились в снег прямо на ходу, копыта примерзали к наледи, а из ноздрей валил пар, густой, как из паровозной трубы. Рабочие, служащие учреждений, подёнщики и прочие занятые граждане шли на работу, а потом стояли за скудным пайком, закутавшись в обноски и обложившись газетами, которые служили теперь не для чтения, а для спасения от холода, после вынужденных вылазок бумажная подкладка сгорала в буржуйках. На Сухаревке, несмотря на мороз, толпился народ, горожане обменивали последние вещи на муку из кормовой пшеницы пополам с соломой, которую свозили на рынок мешочники из соседних областей. Деньги с каждым днём по цене приближались к бумаге, на которой их печатали, пайки у рабочих сокращались до полуфунта хлеба в день, мебель, какая ещё оставалась, исчезала в буржуйках, за связку дров на улице могли убить.
Тем не менее жизнь не прекращалась, работали театры, больницы и даже два цирка, родильные дома не оставались без пациентов, в разрухе и нищете советская власть находила силы, чтобы хоть как-то поддержать трудящихся, милиция ловила бандитов, создавались коммуны для беспризорников, а в Сокольниках, в бывшей даче купца Лямина, в лесной школе для детей на Новый год устраивали ёлку.
По Пречистенке, некогда парадной московской улице, где до революции прогуливались дамы в норковых манто и бриллиантах под руку с офицерами в галифе, теперь ползли тени. Самые страшные морозы прошли, на улице немного потеплело, и люди вылезали наружу, по своим нехитрым делам. Женщина в потрёпанном бобровом пальто, на котором мех местами вылез клочьями, обнажая серую подкладку, тащила за верёвку самодельные санки. На ногах у прохожей были ботинки с дырой у большого пальца, заткнутой ватой и обмотанной брезентом. Лицо исхудало, скулы торчали, глаза горели отчаянным лихорадочным огнём, в свои тридцать пять женщина выглядела старухой. Она свернула в Еропкинский переулок, где стоял двухэтажный флигель с облупившейся штукатуркой. Окна первого этажа были заколочены досками, но в щель между ними сочился слабый свет керосиновой лампы. Женщина постучала три раза коротко и два длинно, после долгой паузы заскрипела задвижка, дверь приоткрылась на два пальца.
— Кого Бог послал? — проскрипел голос из темноты.
— Это я, Афанасий Кузьмич, Болотникова Анна Георгиевна, — женщина дрожала с мороза, губы еле двигались.
Дверь отворилась шире. Внутри пахло нафталином и махоркой, возле печки-голландки, обложенной изразцами с потрескавшейся глазурью, сидел старик лет семидесяти, с лицом, иссечённым морщинами, как кора старого дуба. На нём был ватник поверх поддёвки из чёрного сукна, на ногах чувяки, обмотанные портянками. От голландки шёл жар, заставивший гостью податься вперёд, к живительному теплу. Хозяин дома насмешливо пошевелил нависшими бровями.
— Давай, прижмись, чего уж там.
Гостья благодарно кивнула, прислонилась спиной к изразцам, чувствуя волну тепла, проникающую сквозь одежду. Она стеснялась тряпья, в которое пришлось одеться, чтобы не испачкать единственное оставшееся приличное пальто.
— Чего принесла?
— Вот.
Болотникова стянула с руки варежку, посиневшие от холода пальцы дрожали, на большом пальце сверкнуло золото, массивный перстень с рубином и вензелем «А. К.». Камень отливал тёмно-красным, словно запекшаяся кровь. Старик забрал драгоценность, повертел, подбросил на ладони, положил на стол, прошаркал в соседнюю комнату, принёс оттуда поднос, на котором стояли ювелирные весы и склянка, рядом лежали игла, пинцет и лупа, взял перстень пинцетом, поднёс к лампе, провёл иглой по камням, потом поцарапал золото, капнул из стекляшки едко пахнущей жидкости, подождал несколько секунд, вытер украшение ветошью.
— Недурно, — признал он, — муженька вашего?
— Батюшки, — неохотно призналась гостья, — до последнего хранила, как память.
— Да уж, помню Аркадия Петровича, когда ещё в будке стоял, большой был барин, — хозяин ухмыльнулся, — на Рождество, бывало, не иначе как тремя целковыми одаривал, да и другими праздниками не гнушался. Не то что статский советник Болотников, муженёк ваш, так себе был человечишко, дрянной, промеж нами говоря.
Женщина кивнула, она готова была согласиться с чем угодно, лишь бы подольше стоять вот так, спиной к пышущей жаром печи. Старик достал из ящика стола счёты, откинул несколько костяшек, взвесил перстень.
— За колечко дам восемь фунтов муки.
— Отчего так мало? Раньше почти полпуда было.
— Времена тяжёлые, да вы и сами знаете. Пойдите вон на рынок, и того не дадут, уверяю, ещё и ножиком пырнут, а у меня всё по чести, оттого и тянутся люди. Вот давеча Лютовы заходили, и Поземские, и другие ваши друзья-приятели, без покупателей не остаюсь. Исключительно из уважения к батюшке вашему не торгуюсь. Да и мука, честно сказать, дрянная стала, но ничего другого лучше не найдёте, поезда ходят кое-как, зима вон какая страшная.
— Как же, — Болотникова всплеснула руками, — ну Афанасий Кузьмич, хотя бы ещё немного, Сашенька совсем плох, вы же знаете Сашеньку, сыночек мой.
— Хорошо, — старик вздохнул, — помните мою доброту, дам ещё полдюжины яиц и сала на палец.
— И дров хоть чуток.
— Ладно, раз уж такое дело. Но более не просите, барыня, или вон, на рынок идите.
Словно «барыня» он произнёс с усмешкой. Женщина это поняла, не возразила, обречённо кивнула.
— Вот и славно. Эй, Ванька, отмерь полчетверика муки без малого да полдюжины калёных яиц замотай хорошенько, и сала отрежь, чтобы мяса там потолще. Ваньку помните? Младшенького сынок, толкался у вас в прихожей, далече-то не пускали, в чистые покои, ну да ничего, я понятие имею, времена были другие. А ныне эвона как повернулось, кто, как у красных поётся, был ничем, тот стал всем. Суета сует, в Екклезиасте не зря сказано.
Розовощёкий парнишка лет двенадцати-тринадцати помог прицепить на санки куски досок, на них поставил завязанный верёвкой грязный мешок, почти пустой. Болотникова прятала глаза, старик на неё выжидающе посмотрел.
— Спасибо, — прошептала женщина через силу, — век вашей доброты не забуду, Афанасий Кузьмич.
— И я не забуду, — бросил старик в закрывшуюся дверь, — видишь, Ванька, баре какие стали, раньше-то плевали на нас, нос воротили, стоишь, бывало, в будке, а они несутся выездом, грязь из-под копыт летит, а ты во фрунт, значит, и честь отдаёшь. Теперь вона, милостыню выпрашивают, скажу, чтобы на коленях ползли, поползут. В ногах валяться станут, пыль глотать, потому как мы теперь хозяева, наше время пришло. И всё же, зря я ей добавки дал, и так бы хватило, разжалобила меня. Дай-ка книгу мою.