Дон (СИ). Страница 6



Шумилов первые три дня держался. Стоял на построении, ходил в столовую, в землянку, на стоянку. С первого дня я заметил у него ту же манеру с прищуром: на людях, особенно когда что-нибудь надо было прочитать издалека — а на полосе и в столовой издалека читать приходилось часто, — он прищуривался, не моргая, и читал. Очки из правого нагрудного кармана он не доставал. На стоянке, в кабине семёрки, куда я его повёл в среду посмотреть приборы — туда я повёл четверых сразу, по очереди, — он сел в кабину, обвёл глазами доску и приборы, и я понял, что в кабине он не прищуривается. В кабине он различал стрелки и шкалы без затруднений. Близорукость у него была средняя, и в кабину её хватало — приборы крупные, шкалы крупные, ему было видно. В кабину очки были не нужны.

— Шкалы видишь? — я не показывал на приборы пальцем.

— Все, товарищ старший лейтенант. — Он повёл взглядом по доске, и я увидел, что в кабине он действительно не прищуривается: приборы крупные, ему хватает.

— Вылезай, — обронил я через секунду.

Он вылез, спрыгнул на крыло, на землю, и, шагая к строю, чуть прищурился на номер на капонире, на дальние машины, на солнце. Прищур у него был не для зрения, в кабине он был не нужен. Прищур был для людей. Шумилов на людях прищуривался, чтобы не доставать очки.

У строя он добавил, не дожидаясь моего разрешения:

— Товарищ старший лейтенант, я к концу мая на ведомого готов буду.

Я промолчал секунду. У молодого со школьным выпуском, без боевых вылетов, обещать «к концу мая на ведомого» — это было не наглостью, а тревогой, которая в нём шла впереди работы. Я по его тонким пальцам и по обтрёпанному уголку очков в нагрудном видел, что Шумилов с первого дня в полку держал в голове одну мысль: понравиться. По этой мысли он уже сейчас обещал то, чего сам в себе не успел проверить.

— Готов будешь, когда я скажу, — ответил я ровно. — До этого момента — слушай и делай, что говорят.

— Есть, товарищ старший лейтенант.

Он остался стоять прямо, чуть подобрав грудь. Я отошёл к Бабенко.

Очков Шумилов не показал ни в первый день, ни во второй, ни в среду. Они у него лежали в правом нагрудном кармане, и я знал, что они там лежат, и Шумилов знал, что я знаю. Знание это у нас обоих было тихое. Тихим было и то, что я к концу среды у себя в голове уже отметил: с Шумиловым надо аккуратно по нагрузке. Не потому, что он не справится. А потому, что он сам себя загонит вперёд графика, если ему не ставить тормоз.

* * *

Среда была тёплая, и к вечеру, когда я вышел из штабной после короткого разбора у Трофимова, к семёрке подошёл Кожуховский.

Он не шёл специально, я понял по его поступи: он шёл в сторону мастерской и просто свернул, увидев меня. У него под мышкой была другая папка — не та, что в субботу.

— Алексей Петрович, на минуту.

— Иван Емельянович, слушаю.

— Из дивизии — телеграмма. На полк. К наградному.

— К какому из наградных?

— Твоему, — Кожуховский сдержал в углу рта что-то, что в его лице было непохоже на улыбку, но было довольно. — Бумага дошла до Москвы. Завтра, может, послезавтра — приказ.

— Понял, — я не торопил голос.

— Андрей Николаевич мне сказал, что ты в курсе.

— Сказал он мне в субботу, к ужину.

— Я ему обещал — как из дивизии в первой строчке упомянут, я тебе скажу, — Кожуховский поднял папку и постучал по ней пальцем, не открывая. — В первой строчке — упомянут. Готовься.

— К чему именно готовиться?

— Не к церемонии. Поздравит командир один раз, как обещал. Готовься — к тому, что у тебя в полку отношение слегка сдвинется.

— В какую же сторону?

— В рабочую, — он мягко сжал губы. — Молодые узнают — и будут смотреть иначе. Шестаков, Тихонов — на это не обратят внимания, у них уже было своё, до приказа. А молодые — обратят. Ты к этому имей в виду.

— Иметь в виду — это как?

— Не давить. И не объяснять.

— Понял, Иван Емельянович.

— И всё, — он коротко прижал папку к боку.

Он ушёл к мастерской. У него под мышкой осталась папка, и в этой папке, я уже знал, лежала телеграмма из дивизии с упоминанием меня в первой строчке. Я постоял у семёрки, положил ладонь на крыло — металл днём держал тепло — и пошёл к землянке.

В землянке моей и Прокопенко стояла на полу метла. Воробьёва за ней не было. Метла была прислонена, по-новому, у косяка, ручкой к стене. На черенке поверху чёрной полосой шла отметка — старая, ещё со школьной кладовой Иваново, я подумал, или с фабзавуча, или просто чья-то отметка из тыла. Воробьёв её привёз с собой, и в землянке моей пристроил по-своему, чтобы не падала.

Я не стал её трогать. Сел на нары и записал в тетрадке у изголовья короткое: «приказ — на этой неделе или на следующей». Тетрадка была не Резникова, а моя, рабочая, для рабочих заметок по эскадрилье. Резниковская лежала в нагрудном отдельно. Я записал и закрыл тетрадку, и сунул карандаш в петельку у обложки. Потом вытянулся на нарах, и сразу понял, что не усну ещё долго.

В землянке у четвёрки сегодня всё ещё горела лампа. Из той землянки доносился негромкий голос — кто-то из четверых читал вслух, а кто-то слушал. Голос был тонкий, ровный, городской — не Бабенко и не Кулагин. Воробьёв вряд ли читал вслух. Значит, Шумилов.

Я не разбирал, что он читал. Я понимал только, что голос — городской, ровный, чтецкий, и что у меня в эскадрилье появился человек, который вечером в землянке достаёт книжку и читает вслух, и что других троих такой человек устраивает достаточно, чтобы слушать. Это было такое движение, какого я в полку с лета сорок первого не помнил. У нас читали — в землянке, у себя, под одеялом, при свете лампы. Вслух — нет.

Я слушал ещё минуту, потом перестал слушать. Это была не моя землянка.

Завтра придёт приказ — или не придёт. Послезавтра — или не послезавтра. В первых числах июня — машины. Двухместные. Со стрелком, со связью, с новой передней кабиной. И юг — куда нас денут. Между этими тремя точками лежал май. В этот май я должен был перевести четверых из «прибыли» в «летающие». Перевести — не до конца, до конца переведёт первый вылет. Но дотянуть до первого. Я закрыл глаза.

Глава 3

«Красное Знамя»

Приказ пришёл в субботу, шестнадцатого мая, к одиннадцати утра.

Я узнал об этом не сразу. Утром у меня был развод, потом я завёл четверых на стоянку — на сегодня я обещал им повторить приборы, и Бабенко с Кулагиным садились в кабину семёрки по очереди, и я каждому проверял, всё ли он отыскивает с первого захода. Бабенко сел спокойно, обвёл шкалы за минуту, ответил по каждой ровно. Кулагин сел тяжелее, шею нагнул, словно высматривал что-то под приборной доской, потом поднял глаза и тоже ответил всё, что я попросил, без задержки. Воробьёв и Шумилов в очередь не торопились — стояли у крыла, ждали. Я их не торопил.

Когда я слез с крыла после Кулагина и выпрямлялся к ним, у дальнего конца стоянки показался Кожуховский. Не у штабной, как обычно, а в шинели, и без папки. Он шёл прямо к нам.

Я понял раньше, чем он подошёл.

— Алексей Петрович, — обронил Кожуховский, остановившись в трёх шагах. — Андрей Николаевич просит к себе.

— Сейчас, по делу? — я выпрямился, отряхнул ладонь.

— Сейчас, прямо сейчас, — он чуть кивнул на тропу к штабной.

Я обернулся к четверым. Бабенко стоял, Воробьёв на полшага позади, Кулагин у крыла со своим прежним терпеливым видом, Шумилов в самом конце линии — прищурился на Кожуховского, как смотрел на всё, что было дальше тридцати шагов.

— Бабенко, остаёшься старшим. Прибор за прибором. Шумилов — следующий в кабину. Я вернусь.

— Есть, товарищ старший лейтенант, — ответил Бабенко.

Я пошёл за Кожуховским. У штабной он отступил с дороги, не пошёл со мной внутрь.

— Иди один, — обронил он у косяка.

В кабинете у Трофимова уже стояли Бурцев и сам Трофимов. На столе лежал лист бумаги — отпечатанный на пишущей машинке, с тёмным штампом по правому верху и с подписью внизу красными чернилами. У левого края лежала папка — раскрытая, и в ней та же бумага была подколота к нескольким другим. У Бурцева в руке был карандаш.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: