Чужие петлицы. Дилогия (СИ). Страница 7



Нога ушла не туда. На палец, на полпальца — но не туда. Вес повис. То, что в прежнем теле само собой падало в точку, здесь зависло в воздухе. Мысль была впереди. Тело — позади. И между ними — щель.

Воронин качнулся. Поймал старшину за плечо, чтоб не грянуть вместе с ним наземь. Оба устояли. Секунда — и всё кончилось, толком не начавшись.

Но и секунды хватило.

Воронин выпрямился. Лёгкие работали ровно. Сердце — ровно. А внутри подымалось холодное, знакомое: прокол. Он только что показал чужому человеку то, чего показывать было нельзя. Не приём. Школу. Двадцать лет, которых у лейтенанта Рябова быть не могло.

Гаврилов отступил на шаг. Смотрел молча. В глазах его была не обида сбитого с ног, а работа — он складывал увиденное и не мог свести концы.

— Это где ж так учат. — Не вопрос. — В школе, говоришь.

— В школе. — Воронин ровнял дыхание. — Чему учили.

— Ага.

Старшина поднял шинель, отряхнул от снега, не спеша.

— Курсанта так не учат, лейтенант. Курсант по уставу ломит, по схеме, через силу. А ты не ломишь. — Он помолчал, подбирая слова, и оттого они вышли тяжелее. — Ты сразу насмерть идёшь, без замаха, без злости. Так не в классе ставят. Так на деле ставят. Кровью.

Воронин молчал. Возразить было нечем, оправдаться нечем, и любое лишнее слово вышло бы хуже молчания.

— Контузия, — выговорил он наконец. Тускло, в сторону, через силу. — Не помню, где чему учился. Сбито всё.

— Сбито, — повторил Гаврилов без всякого выражения. Не поверил. Но и спорить не стал. — Ну-ну. Лечись, лейтенант.

Старшина накинул шинель. Пошёл к крыльцу. У сарая обернулся.

— На снаряд ходи, — сказал он. — Это можно. А вот это, — он повёл подбородком туда, где они стояли, — это покуда брось. Не показывай. Понял, нет?

Воронин понял. Лучше, чем тот думал.

— Понял, товарищ старшина.

Гаврилов ушёл. Воронин остался один на утоптанном снегу. Размял кисть, которая не легла. Дело было не в кисти.

* * *

Вечером, лёжа на койке под мерный свист старика с дальней койки, Воронин подводил итог — холодно, без поблажки себе, как подводил его всегда после сорванного выхода, когда разбираешь сделанное не затем, чтобы покаяться, а затем, чтобы в следующий раз остаться живым.

Итог выходил скверный.

То, на что он привык опираться всю жизнь, подвело его дважды за одну минуту, и каждый раз по-своему. Сперва подвела голова: сорок лет выучки сработали сами, помимо воли, кинули тело в движение, которого здесь, в марте сорок первого, не должно было знать ни одно живое существо, а уж тем более зелёный лейтенант, только что из училища. А следом подвело тело: оно не сумело докончить начатое головой, потому что эти руки, эти ноги, эта спина учились другому и у других людей, и между замыслом сорокалетнего бойца и возможностями двадцатидвухлетнего курсанта легла щель, в которую он сегодня и провалился — на глазах у внимательного, недоброго, всё подмечающего человека.

Значит, так. Тело — не подарок и не оружие, а сырьё: молодое, сильное, но чужое, настроенное не под его руку, и доверять ему вслепую нельзя, пока он не переложит в эти мышцы то, что умел в прежних, — медленно, день за днём, заново. На это уйдут не недели, а месяцы. А голова — голова и вовсе оказалась не козырем, а краплёной картой, которую нельзя открывать. Всё, чем он по-настоящему силён, всё ремесло, вся пройденная и ещё только предстоящая ему война — всё это выдаёт его с потрохами при первом же честном движении. Сегодня выдало старшине за дровяным сараем. Завтра выдаст кому-нибудь поумнее и позлее, и тот не скажет «ну-ну», а сядет писать рапорт.

Он стал прикидывать, как это делать, — не вообще, а руками, по дням. Турник, брусья, бег, колка дров до седьмого пота — это можно открыто, у всех на виду, это и легенде на пользу: контуженый лейтенант исправно поправляется, набирает потерянное, ничего подозрительного. А вот всё остальное — связки, реакции, ту самую работу, что выдала его нынче за сараем, — придётся переучивать тайком, втихую, разбирая каждый приём на части и вкладывая его в чужие мышцы медленно, без свидетелей и без спешки, под видом то ли разминки, то ли дурашливой возни от скуки. И это будут не недели, а месяцы кропотливой, никому не видной работы, странной до нелепости: не научиться заново — учиться ему было нечему, он всё это умел и помнил, — а перенести умение из головы, где оно лежало нетронутым и полным, в руки, которые его не знали и знать не могли. Самое дикое ремесло из всех, каким он занимался в жизни: терпеливо вколачивать в собственное тело то, что сам он давно забыл, как не уметь.

Чтобы выжить лейтенантом Рябовым, ему предстояло не показывать, что он умеет, а прятать; не побеждать чисто, а нарочно возиться, мазать, лезть напролом по уставу, как положено курсанту; драться хуже, чем может, стрелять проще, чем умеет, соображать медленнее, чем соображает. Мастер, которому сунули незнакомый клинок и велели притворяться, будто он сроду не держал в руках оружия, — вот кем он теперь сделался.

И мало было упрятать умение — на его место предстояло поставить убедительную, правдоподобную нехватку, а это оказывалось работой потоньше всякой драки. Двадцатидвухлетний лейтенант, вчерашний курсант, обязан был чего-то не знать, в чём-то путаться, перед старшим по званию робеть и тянуться, ошибаться по молодости и горячиться не вовремя — и всё это Воронину надо было играть ровно, день за днём, не пережимая и не недотягивая, потому что слишком гладкий, слишком собранный юнец насторожил бы внимательный глаз ничуть не меньше, чем юнец, дерущийся насмерть за дровяным сараем. Выходило, что и глупеть надо с умом, отмеряя себе незнание по чину и по возрасту, попадая в роль так же точно, как прежде попадал в цель. На это уходило больше выучки, трезвости и каждодневного хладнокровия, чем на любое настоящее дело, какое он знал. Самозванец поневоле, он садился в чужую жизнь надолго и понимал уже, что играть её придётся не день и не месяц — а ровно до того часа, ради которого всё и затевалось.

Гаврилов, по счастью, человек простой и незлой — спишет увиденное на контузию да на войну, которой ещё нет. Но впереди ждали другие, чьё ремесло как раз в том и состоит, чтобы замечать в человеке несходимое и тянуть за ниточку, пока не размотается всё.

И поделить эту тяжесть было не с кем. Всё, чем он был силён, распирало его готовым сорваться предупреждением — а держать его приходилось в одном кулаке, как гранату с выдернутой чекой: разожмёшь — первым же и разнесёт. Откройся он — свои упекут как помешанного, чужие поверят слишком хорошо. Прежде, готовя дело вслепую, он хоть знал, на кого работает и кто прикроет спину; здесь спину не прикрывал никто. Здесь он сам себе был и командир, и группа, и связь.

Он скосил глаза на тумбочку, где под казённой бечёвкой лежал узелок с чужими бумагами. Где-то под Брянском старая женщина с фотокарточки ждала письма от сына, и девушка по имени Маша, по словам матери, спрашивала, скоро ли. Они ждали Серёжу — а к ним через все эти сто дней придёт чужой почерк и чужой человек, и это тоже надо будет сыграть так, чтобы ни одна из них не дрогнула. Мало драться хуже, чем можешь. Ещё и помнить за мёртвого, отвечать на ласку за мёртвого, быть сыном и женихом тому, кого ты в глаза не видел. Вот этого в прежнем его ремесле не водилось — и к этому он пока не знал, как подступиться.

Он закрыл глаза. Старик свистел. За окном капало — март ломался к апрелю, к теплу. Тело — перековать под себя, тихо, под видом поправки после контузии. Умение — упрятать так глубоко, чтоб не выглянуло само, поперёк воли. И ждать: когда краплёную карту можно будет выложить не старшине за сараем, а тому, кто решает за всех. А до того — быть хуже себя. Изо дня в день, своей рукой.

Глава 4

«Выписка»

Выписали его в первых числах апреля. Доктор поставил последнюю закорючку в истории болезни, оглядел Воронина так, будто отдавал в часть не вполне годную вещь, и сказал: годен, лейтенант, к строевой годен, только голову бы поберечь — да кто её на войне бережёт. Воронин поблагодарил, как положено, расписался уже наполовину обжитым чужим росчерком — тем самым, который две недели выводил по памяти на клочках бумаги, пока рука не перестала спотыкаться, — и вышел за ворота госпиталя в той же шинели, в какой его сюда привезли беспамятного полтора месяца назад.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: