Цвета и годы. Страница 6



Жизнь матери протекала на моих глазах, – я любила ее и гордилась ею. Было в ней какое-то великолепное небрежение: полная дерзкой силы, сторожимая завистью и чернимая исподтишка внутренняя свобода. Нам можно! Знаменитая Клара Зиман может себе позволить перед воскресной благовонной мессой [8] раскатывать в карете престарелого набоба Бойера, запряженной четверней, и платочком у всех на глазах слать из окошка шутливые приветы юным комитатским протоколистам в управе напротив. Прошлый год ей среди бела дня регулярно подносил от Сечи букеты дорогих пештских камелий его чудаковатый лакей-стихоплет; весь город глазел и судачил. А кончилось это подношение – ни тени уныния, лишь надменная, вызывающе-веселая бравада: еще бы, сколько кавалеров, выбирай любого взамен. «Никогда не валило в дом столько женихов, даже когда ты на выданье была!» – говаривала гроси озабоченно, но без упрека. Тогда как раз воротился из заграничных университетов молодой Телекди. Этот юный фантазер к нам особенно зачастил. Однажды летним солнечным утром, по пути с какого-то увеселения ввалился он к нам во двор с Банко и его оркестром в полном составе, выстроил цыган у садовой кухни: «А ну, в смычки, валяй самую распрекрасную; она ли не заслужила, красавица белорукая, как мучицу-то забалтывает, любо-дорого смотреть!» Вижу все это, как сейчас. Алые и желтые розы только распустились, жаркое солнце разноцветными бликами полыхает, отражаясь в стеклянных шарах вокруг большой клумбы; в загородке у садовой калитки верещат голодные поросята, и вместе с пряным ароматом спелой малины теплые, душные испарения от навозной кучи струятся в дрожащем от зноя воздухе. Цыгане ударили в смычки за кустами бирючины, а Телекди, опершись плечом о притолоку и обратив к кухне свое приятное, хмельное, чуть опухшее лицо, не сводит жадных глаз с матери, которая, раскрасневшись, сверкая обнаженными до локтей руками, отшучиваясь и хохоча, снует взад-вперед, печет соленые пышечки. «Сегодня же это повсюду разнесется! – с затаенным восторгом думала я. – Вся улица Меде обратит на нас взоры. Но в том-то и шик: нам все можно! Цвести, красоваться горделиво, принимать знаки обожания, юно, щедро отдаваться прихотям, танцу жизни, всяческой красоте. Любить красиво!»

Ибо знала я многих людей из разных мест, но нигде, по-моему, на белом свете не умели с таким вдохновенным артистизмом, так бурно, так скорбно и щеголевато жить любовью, как некогда у нас. С той поры люди больше стали знать, преуспели во многих науках, но в этой огрубели. Сквозь вежливые околичности тотчас проглянет несложное, низменно бестактное желание. Нет былой возвышенной театральности; она выродилась в неуклюжую позерскую декламацию: в некрасивое, недостойное кошачье ломание с одной стороны и нагловатое, неумело и фальшиво замаскированное презрение к женщине – с другой. Вымерла, исчезла целая тонкая и своеобразная культура; скажем современнее: искусство обращения с женщиной, которому нынешнее поколение просто не успевает научиться! И позабыто, сколь несравнима прелесть, вся горестная и гордо-бесшабашная удаль любовной игры с той ее целью, которая сама по себе так разочаровывающе заурядна.

Нет, нигде одно краткое, но со значением вырвавшееся слово не несло столько отблесков и отголосков, пламенеющих оттенков скрытого чувства, нигде горе не облекалось в столь надменно прекрасные одежды и нигде саму жизнь не были готовы отдать за минутное торжество, как в том нашем древнем заболоченном, заросшем нетоптанной осокой краю. Видела я случайно в сумерках лицо моей матери, – гордое удовлетворение, тронувшее ее губы, когда она демонстративно просунула свою руку под руку молодого Телекди, возвращаясь с прогулки или какого-то ужина. Ведь Сечи уже много месяцев не переступал нашего порога, а тут вдруг опять решил маму проводить! «Да, – вспыхнуло что-то и во мне, – одно такое мгновенье многое может возместить!»

– Мужчины, они ведь возвращаются, – заметила тогда гроси. – Посмотреть, как, мол, там: не дает покоя мысль, что и женщина их может позабыть. Но не дай бог сызнова с ними начать: из этого еще ничего путного не выходило!

Она понимала толк в таких вещах и все перебирала в своей умудренной летами голове эти странные комедии жизни, в которых – чуть ли не главный ее смысл и ключ к ней. Но и решительно все занимались делами влюбленных. Ведь любовное действо разыгрывалось среди бела дня, у всех на виду; чувства сразу становились достоянием гласности, молвы, и даже в осуждении слышалось участие, а в участии – симпатия и уважение, будто происходило все это на сцене и капельку даже ради зрителей. Было в этом нечто деревенское. Да и сама господская, «барская» речь поныне там очень близка крестьянской, разве еще покудрявей, поцветистей. Мне до сих пор стоит труда по-книжному нанизывать свои слова, хотя, говорят, и литературный наш язык произрос из тех мест. Скольких парней-красавцев видала я там по деревням, удалых молодцов с огненным взором и дерзкой, уверенной повадкой: кажется, приодень только – и вылитый молодой исправник перед тобой. Знаю, что и песен больше всего складывалось в тех краях, и ни одна местность в Венгрии не давала во все времена стольких гусляров и дударей, стольких стихотворцев, литераторов и разных знаменитых людей, сколько наш комитат [9] . Об этом я даже читала где-то. И сейчас частенько посматриваю на каменную фигуру одноглазого поэта с поникшей головой и печальной думой на высоком челе [10] , – уже несколько лет, как появилась она на углу базарной площади за решетчатой оградой, под сенью густых акаций. И он тоже отсюда, кровный, близкий наш родич.

Но как же я отвлеклась: вот что значит старость… Правда (приходит тут же на ум), я и в давнишние, девические годы любила отдаться мыслям, грезам, как в эту тихую осеннюю пору, на склоне дней. Только тогда, как нынче о прошедшем, грезила я о будущем, – тоже, быть может, невольно расцвечивая его надеждой и фантазией. А между тем далеким прошлым и теперешним настоящим я всегда была в самой стремнине, некогда и оглядеться, знай только поворачивайся, одолевай препятствия, борясь с мутной, бурлящей стихией, лишь изредка выскакивая на спокойное место и покачиваясь на солнышке в утлой лодчонке недолгого благополучия. Но задумываться всерьез, жить подлинной внутренней жизнью уже не приходилось.

Я и позже, освободившись, нет-нет да и сбегала вниз, в старую нашу детскую, в царство источенных червем толстых балок, столетних кресел, пастелей на стенках и звездчатых котильонных бантиков. Как необычно тихо временами становилось здесь! Мальчиков, напоив кофе, я с безапелляционным добродушием спроваживала в гимназию. Обоих я вдруг заметно переросла. «У, змея!» – шипел по привычке Чаба мне вдогонку, но перед одноклассниками хвастал: сестра, мол, у меня такая большая, что преподаватели-пиаристы, идя с мессы, первые раскланиваются с ней. И в фортепьянном «тайнике» я их больше не тревожила, иной раз даже принесу им по настоящей сигаре, стянув у гостей со стола. «На, шалопай!» – скажу и шлепну в знак примирения Чабу по спине. А Шандорку попрошу не убирать, уходя, учебники, мне оставить.

Ни с чем не сравнимым наслаждением было для любознательного и набиравшего сил девичьего ума заглянуть в них иногда вместо вытиранья пыли. Загадочные фигуры, невиданные чертежи с незнакомыми буквенными обозначениями… И я погружалась в догадки: были, значит, да и сейчас наверняка есть где-то люди, которые посвящают жизнь вот этому, изобретают такие штуки. Какие далекие, неведомые цели, судьбы таит этот необъятный мир, о которых мы здесь и не услышим никогда!.. Потом я наткнулась на латинские тексты с переводом и разрезала страницы, которые не успели измарать карандашами, захватать грязными пальцами гимназисты. Стихами повествовалось там о древних мореплавателях, непрестанных битвах, о разрушении и основании городов. «Будь я мальчиком, далеко-далеко уехала бы отсюда!..» – мелькнуло в голове. Эта мысль, мечта о безбрежных просторах была как сказочный сон, безмерно далекий от всего окружающего. У нас, посреди всяческого изобилия, в мире возов с пшеницей и полных бидонов, рядами подвешенных свиных боков и откармливаемых гусей, именинных и прочих званых угощений, какое-либо путешествие без крайней нужды почиталось причудой самой невероятной, безумным мотовством. Да едва ли кому и в голову полезла бы этакая блажь. Как судили, осуждали по всему комитату злого старикана Телекди за то, что, овдовев, заслал в чужие края единственного сына под предлогом обученья. Знал, небось, от чьих грешков подальше! «Честный человек и дома в чести!» – говаривал Абриш Портельки, дядя мой с отцовской стороны, который сроду, то есть вот уже шестьдесят лет, ни разу не переступил границы комитата. Да и деревеньку свою в забытом богом заболотье, древний Портелек, покидал разве что ради большого семейного праздника или по случаю комитатского собрания, а на поезде, по слухам, и не ездил никогда.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: