Московское небо (СИ). Страница 40

Техсостав работал в две смены, сменялись каждый час, отогревались в землянке у печки, обхватив кружку с кипятком обеими руками. Дуся держала на плите вёдра с водой и чан, гоняла людей греться по очереди и совала каждому в руки горячее, чтобы отходили пальцы. Лётчики толклись тут же, в меховом, тяжёлые и неповоротливые от одежды, и ждали погоды и команды.

Ждать в меховом на морозе тяжелее, чем работать руками. Кровь застаивается, ноги в унтах деревенеют, и человек от холода глупеет, делается медленным и злым на ровном месте. Я гонял своих в землянку греться поочерёдно, не давал стыть у машин без дела. Запасных частей в БАО было в обрез, аккумуляторов на эскадрилью не хватало, и их перекидывали с машины на машину, грели по очереди в землянке, как грели людей у печки.

Гладков прошёл вдоль линии, похлопал себя по бокам мехом куртки, чтобы согреться. У них на Полтавщине, объявил он на всю стоянку, в такую стужу собаки в хату просятся и лезут под лавку к печке, а тут летаем. Никто не подхватил. Прокопенко даже головы не повернул, продолжал слушать мотор. Гладков постоял ещё секунду, будто сам услышал, как пусто это прозвучало, поправил воротник и пошёл к своей машине. Гармонь у него с того дня под Оленином так и лежала в землянке, в углу, в чехле, и он её больше не доставал и при себе трогать не давал.

На двадцать втором, у Захарова, при утренней проверке заклинило ШКАС. Прокопенко с Хрущом сняли крышку, разобрали замок голыми, на минуту, пальцами, отогревая их за пазухой через каждые несколько движений. Смазка где-то легла ещё летняя, на морозе загустела до воска, затвор не доходил до места. Перебрали, протёрли насухо ветошью, заложили зимнюю, жидкую, какую дали из БАО под расписку. На машине Тихонова не ожила рация — аккумулятор за ночь сел в ноль, хотя стоял в землянке у самой печки. Поставили запасной, последний на эскадрилью.

Захаров грел руки о капот мотора, пока тот ещё держал тепло от подогревателя. Кисть у него после Оленина была забинтована под перчаткой, осколком фонаря посекло неглубоко, но бинт он не снимал и пальцы сгибал осторожно, проверяя, держат ли ручку.

Остальные ждали по землянкам и у машин: кто грел руки о капот, кто в который раз проверял своё. Перед таким вылетом лишнего не говорят. Каждый занят своим железом, своей лентой, своим парашютом, и в этой возне есть свой покой: пока руки при деле, голова не уходит вперёд, к тому, что будет над дорогой.

В штабной избе Кошкин стоял у стола над новой картой, как стоял всегда, не садясь и не отходя от неё. Кожуховский сидел сбоку с журналом боевых вылетов, заносил числа. Кравцов стоял у дальней стены, газета торчала из-за борта шинели, в разговор он не вступал, только слушал. Я доложил готовность эскадрильи. Четырнадцать машин в строю, две в ремонте, на одной сменили рацию, аккумуляторы плохо держат на морозе. Кошкин провёл карандашом по краю папки, ровно, до угла.

— Мороз у всех. Задачи не отменяли.

Это была правда. Мерзкая, но правда: морозило и немца, и нас одинаково, наступление шло, и приказы по нему писали не на той карте, где стоял наш термометр. Я и не спорил.

— У вас потери выше эскадрильских.

Без нажима, без укора, ровной строкой, как заносят показатель в ведомость. Карандаш лёг вдоль края папки и замер. Прикрытия не было, проговорил я про себя. Вслух — ничего. Он ответа и не ждал, спора бы не понял и не принял. Поднял на меня взгляд на секунду дольше, чем держал бы на ком другом, и вернулся к карте. Карту сложил вчетверо, по старым сгибам, и пристукнул по папке пальцем, один раз. Вылет назначил на завтра, на десять, по светлому.

Двадцать седьмого подняли звено. Цель дали мягко, без жирной точки на карте: движение по дороге в сторону Осуги, дальше на Сычёвку, с утра по ней тянулось снабжение, машины и сани, немец подтягивал к фронту своё. Прикрытие запросили у соседей загодя, по линии. Соседи прикрытия не дали, у них своя работа на своём участке и своих машин в обрез. Шли вчетвером, своими силами. Я с Захаровым, Гладков с Сёминым, новеньким из январского пополнения, тихим парнем, который и месяца ещё у нас не пролетал и в воздухе держался у ведущего, как держится за руку.

Разбег по лыжам на укатанном снегу всегда длиннее колёсного, а в такой холод лыжи идут совсем тяжело, снег под ними скрипит и держит, и машина отрывается у самой границы расчищенного, у золы от ночных костров. Семёрка пошла, осела, потом нехотя оторвалась, и я довернул сразу, чтобы не цеплять верхушки за дальним краем. Собрались над аэродромом в круг, пристроились, легли на курс, набрали восемьсот.

Наверху мороз становился другим, плотным, осязаемым, его можно было потрогать. На полутора тысячах в кабине было градусов под пятьдесят холода, может, и больше, мерить нечем. Кабина не топится и тепла не держит, фонарь по краю обмерзал изнутри белой бахромой, и через неё земля внизу расплывалась. Дышать приходилось вниз, в меховой воротник, чтобы пар не садился на стекло перед глазами и не превращал обзор в молочную муть. Правая кисть в рукавице с прорезью, той, что лежит на ручке, стыла быстрее левой, и я отнимал её от управления и грел, по очереди, перекладывая ручку в левую. Лицо в открытом по краю шлемофона прихватывало через четверть часа, скулы и нос деревенели, и приходилось гримасничать, гонять кровь.

Дорогу нашли по излому реки и по чёрному пятну сожжённой деревни, тому самому ориентиру, что и в прошлый раз. По ровному снегу тянулась колонна, растянутая, редкая, с интервалом между машинами, между ними сани. У одних саней лежала серая лошадь, ещё в упряжи, павшая, и остальные обходили её по снегу, не останавливаясь. Зенитка снизу была, ставила разрывы, но реже и грубее обычного: на таком морозе и у них стволы работают через раз, и наводка плывёт.

Я развёл звено на боевой, дал команду на заход. Холод в пикировании бил в лицо сильнее, ветер свистел в щелях фонаря, выжимал слезу, и руки в этот момент работали сами, на одном навыке: соображать было некогда и нечем.

Зашли с одного захода, со стороны солнца, на снижении, до сотни. Я положил эрэсы по голове колонны, прошёл пушками вдоль кювета, отдача легла в плечо, на выходе перегрузка вдавила в сиденье и притемнила по краям глаз. Захаров отработал за мной, следом. Внизу встали два дыма, не больше, и колонна расползлась по обочинам в снег, замерла. Второго захода я не делал. Второй заход на четверых без прикрытия в этом небе стоил бы кого-нибудь из нас, а дорога к вечеру всё равно встала бы обратно на колёса и пошла дальше.

У Гладкова пушки молчали. ВЯ на его машине заклинило ещё на первом заходе, с первой же очереди, и он прошёл над колонной пустой, без огня, только тем, что успел сбросить эрэсами. В эфир он бросил коротко, без своих обычных одесских прибауток, ровно:

— Шестой, не бьют пушки. Везу обратно.

Назад легли на бреющем, своей землёй, по тем же ориентирам в обратном порядке, считая в голове. Уходили четверо, идут назад четверо. На полдороге Сёмин в эфире прохрипел, что не чует правой руки. Рукавицу ему сорвало воздухом через прорезь, кисть голая на ручке закоченела до белизны, и он держал ручку локтем и левой, как мог. Гладков подвёл его под себя вплотную, по-над самым снегом, и довёл до дома, как на верёвке, не отпуская ни на метр.

Остаток пути я считал про себя, как считал всегда на обратном курсе: уходили четверо, идут четверо, все в воздухе, все на крыле. Земля под нами тянулась белая, ровная, без примет, и аэродром я узнал не по полосе, а по дымам костров у капониров и по чёрной полосе золы вдоль расчищенного, раньше, чем разглядел сами машины на стоянках.

У меня на подходе к полосе поплыло давление масла. Стрелка пошла вниз, температура полезла вверх, мотор начал греться. Патрубок прихватило где-то на отливе, масло загустело и не шло как надо по кругу. Приборы к посадке наполовину врали, замёрзшие, высотомер встал, и садился я по земле, по знакомому излому реки, по линии капониров, по золе вдоль полосы, на глаз и на руку, без приборов. Семёрка села тяжело, на три точки, лыжи прошли длинно, со скрипом, и стали у дальнего края, у самой золы.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: