Московское небо (СИ). Страница 25
— Что Жорка. Я уже двадцать пятый год Жорка. Это ты теперь не лейтенант.
Беляев чуть улыбнулся — углом рта, той улыбкой, которую я успел забыть за два месяца.
— Завтра по графику?
— По графику, — сказал я. — Бурцев сводку давал — у Клина крупный пере… — Я осёкся. — У них там перегруппировка.
Беляев кивнул. Он смотрел на свою левую руку, потом перевёл взгляд на меня. Не на лицо — на петлицу.
— Завтра пришью, — сказал я.
— Завтра.
В землянку зашёл Прокопенко. Снял шапку у двери, не сбрасывая снега.
— Командир. — Это и мне, и Беляеву одновременно. — На семёрку лыжи на утро. Хрущ за ремнями ушёл к Кожуховскому. Не обманули.
— Хорошо, — сказал я.
— Хорошо, — повторил он. — Доброй ночи.
Вышел. За ним полминуты держался слабый сквозняк от двери, потом землянка снова стала плотной.
Я ушёл из землянки около одиннадцати. На улице было около двадцати. Снег уже не шёл. Небо было низкое, без звёзд, но не глухое — где-то под облаками на западе стоял рассеянный отсвет, как от далёкого пожара.
На запад к нам шёл звук — низкий, ровный гул, не близкий. Моторы. Чьи — не разобрать с такого расстояния. Может быть, ночные. Может быть, наземные — где-то по шоссе.
Я постоял у капонира семёрки. Лыжи к утру обещали поставить. На крыле лежал снег — за вчера и сегодня нанесло двойной слой. Под ногами хрустнуло раз, и второй — не моё, эхо от чьей-то полуторки на дальнем краю поля.
Клин был в восьмидесяти километрах. Истру вчера сдали — я не знал ещё точно, утром Бурцев скажет. Москва была за нашей спиной, и было до неё километров шестьдесят. Может, пятьдесят.
Беляев в землянке, может быть, уже спал. Левая рука у груди, чужая и временная. Резников у дальнего стола, наверное, опять закрыл свою книжку ладонью плотно. Гладков убрал банку под нары и не достанет её до завтра. Дроздов в темноте держит руки в рукавах.
Бумага догнала.
Снег на крыле семёрки лежал гладким слоем. Я провёл пальцем поперёк — осталась тёмная полоса.
Глава 11
Гимнастёрка лежала у меня на коленях, петлицей вверх. Кубарь я пришил сам, не дожидаясь Беляева. Он вчера сказал «Завтра пришью», но утром, когда я проснулся, было ещё темно, печка прогорела, и идти к нему с гимнастёркой через всю землянку показалось делом не по этой минуте. Игла нашлась в общей жестянке у Дуси на полке у дверей; нитка тёмная, под цвет петлицы. Стежок пошёл косо, я подправил, не стал перешивать. Кубарь сел криво на полмиллиметра и держался.
— Носи, — сказал я себе под нос. Не «есть». Носи.
Я надел гимнастёрку, застегнул, повёл плечом. Петлица легла ровно.
Бурцев вошёл без лампы. Он давно научился ходить по землянке в темноте, не задевая нар. Утро было такое, что без второй лампы было бы темно: всё стекло на окне в инее, пол под ногами скрипел сухо. В печке трещало последнее.
— Истру вчера сдали, — сказал Бурцев. Без комментария.
Гладков остановил кружку на полпути ко рту, поставил обратно на стол. Звякнуло тише обычного. Резников закрыл книжку плотно, ладонью. Захаров — слышал, не повернулся, сидел спиной у стены, шнуровал унт.
Бурцев постоял секунду, дал землянке услышать. Потом сказал:
— Брифинг через двадцать.
Вышел.
В штабной у Трофимова было теплее. Карта прижата гильзой, лампа на углу. Палец Трофимова стоял на Ленинградском шоссе, выше Солнечногорска.
— Колонна, — сказал он. — Идёт на юг. Цель — где-нибудь у Пешек. По обочинам пошла бы, обочина схвачена. Идёт по шоссе.
Беляев стоял в углу, в полушубке поверх гипса, шапка в руке. Левая рука у груди, как и в субботу. Он смотрел на карту, не подходил.
— А тут болото? — спросил он негромко, не двигаясь с места.
Трофимов поднял глаза.
— Болото.
Беляев кивнул. Шапка в руке.
Это был весь Беляев на брифинге. Один вопрос, один кивок. Я почувствовал лопаткой, как он стоит — не лезет, смотрит. Я предпочёл бы, чтобы лез. Со старой рукой удобнее, когда командует он.
Состав звена Трофимов уже написал на полях карты; вслух его зачитал я. Соколов–Захаров, Морозов–Тихонов, Гладков–Резников. Рабочая высота — низко, до двухсот. По обстановке. Прикрытие — пара МиГов с Кубинки. Один проход. Если зенитка плотная — отворот.
— По местам, — сказал Трофимов.
На стоянке стояла семёрка с лыжами. Лыжи держались на старых стойках, низ корпуса в инее с ночи. Прокопенко стоял под носом с паяльной лампой, грел масляный радиатор; пламя било ровно, синее, перчатка без двух пальцев — на левой руке держала шланг. Тёмная складка у него под левым глазом за неделю не сошла. Я подошёл, дышал на пальцы. Минус двадцать.
— Командир.
— Григорий Тарасович.
Он коротко глянул на петлицу. Не стал ничего говорить. Подал мне жестянку — кружка горячего; стенки горели через перчатку. Я взял двумя руками.
— Стекло вверх дыши, — сказал Прокопенко. — Вниз пойдёт — встанет.
— Знаю.
Я выпил половину, отдал. Полез в кабину.
В воздухе было то, чему я не научился привыкать в первый месяц мороза и научился во втором. Палец на секторе газа в перчатке шёл с задержкой; стекло фонаря тянуло иней изнутри, если я забывался и дышал в него; горизонт читался не по линии, а по чуть более плотной полосе.
Колонна нашлась под облаком у Пешек. Грузовики с тентами в инее, два полугусеничных в голове. Я опустил машину на сто пятьдесят, увидел чёрные точки у крайних кузовов — люди вокруг моторов, не на ходу. Команда:
— Двадцать второй, не растягивайся.
— Не растягиваюсь.
Первый проход. РС-82 у головы колонны, головной полугусеничный задымился сразу, второй — нет. Зенитка ударила слева, трасса прошла выше; мы шли низко. Я ушёл правым кругом. Второй проход. ВЯ-23 в кузова: один борт целиком, из открытого что-то полетело вбок. Третьего захода я не дал.
— Круг. Правый. Уходим.
Все собрались за двести метров. Прикрытие в высокой точке без захода в наш слой. Морозов на правом борту:
— Командир, у меня по левой плоскости два. Не тяжёлые.
— Дотянешь?
— Дотяну.
Возврат тяжёлой колонной — четвёрка, потом пара Гладкова. Когда я выбирался из кабины, на правой ладони была тонкая корка инея от штурвала. Прокопенко подал кружку — другую, не ту.
— Дыра у Морозова, — сказал я. — Слева.
— Видел. Заварю.
Беляев на разборе вечером сидел в углу, у стены, не у стола. Я докладывал стоя. Захаров за моим плечом. Беляев кивнул один раз на «отворот после второго». Не спросил.
2.
Двадцать шестого не вернулся ведомый Иващенко. Третья эскадрилья ходила на Деденёво, я их в воздухе не видел. На вечернем разборе Иващенко говорил коротко, как всегда, по-полтавски глуше согласных: вошли в туман в долине, потеряли визуальный контакт, обратно — пятеро. Без подробностей. Бурцев записал. В журнале полётов в этот день была короткая строка, которую я увидел случайно: «Лейтенант Свиридов. Не вернулся. Цель — Деденёво». Я его в столовой видел два раза и оба раза не запомнил по лицу.
Двадцать седьмого утром в эфире у меня в наушниках треснуло, и Трофимов из штабной голосом, который я раньше у него не слышал — сухим в обе стороны, не только наружу, — сказал:
— Идут к Яхроме. Канал.
Полк работал по плацдарму. Лёд канала виделся с воздуха длинной чёрной полосой — прямая рана в снегу, чужая и точная. Не как речка, у которой берег ходит. Канал шёл прямо, как чертёж.
По обе стороны этой прямой лежал снег, и снег был одинаковый. От этого становилось хуже: никакой естественной границы видно не было. Только чёрная прорезь льда, два берега и тёмные точки на них — то ли подбитая техника, то ли люди, разобрать было нельзя. С такой высоты нельзя было сказать и того, кто уже на каком берегу.
Лёд был не белый — серо-чёрный, побитый. По нему ходили тени от разрывов, и разрывы вставали снегом с обеих сторон одинаково; в первую секунду с воздуха нельзя было определить, чьё попадание. Я шёл вдоль канала ровно, не пересекая. Линия фронта под крылом переставала быть линией фронта в учебном смысле: она была одна — канал, и больше ничего. За ним лежало то, что вчера ещё было нашим тылом. Работать приходилось по тылу.