Московское небо (СИ). Страница 2



Положил он ладонь не туда, куда положил бы Прокопенко. Прокопенко прежде всего проводил по передней кромке крыла — приветствовал машину, как он это называл. Этот сержант сразу пошёл по делу, по уставу. Он всё делал правильно. И это было неправильно.

— Разрешаю, — сказал я. — Бортовой семёрка. Перед вылетом перебран двигатель, состояние проверено. Сообщайте всё, что найдёте.

— Есть.

Он мотнул подбородком и пошёл к мотогондоле — спокойно, обстоятельно. У него был свой набор инструмента, разложенный в ящике у соседнего капонира. Я заметил это краем глаза. Ключи лежали в ряд, по размеру. У Прокопенко ключи лежали в порядке, который Прокопенко знал — не по размеру, а по тому, что чем чаще берётся. Этот сержант раскладывал по правилу. Прокопенко — по работе.

Я обошёл семёрку. Машина смотрела на меня знакомым лбом капота, знакомой звездой на хвосте. Только стояла она не в нашем южном капонире, а в чужом — северо-восточном, длинном, обложенном свежим дёрном. Дёрн ещё не успел высохнуть. От него пахло свежей землёй.

Из-за капонира вышел Гладков, на ходу снимая шлемофон. Чёрные кудри, как обычно, не лежали в пилотке. Он оглядел стоянку, чужих техников у соседних машин, и присвистнул негромко.

— Командир, — сказал, — таки тут война идёт по расписанию.

Я перевёл взгляд туда, куда смотрел он.

У соседнего «ила» работал чужой моторист — молодой, лет двадцати, в чистой гимнастёрке. Он только что побрился. Это было видно по щеке — гладкой, без той серой щетины, которая стояла на всех у нас в полку с конца августа. Где-то в землянке у него был кусок мыла и стояла вода в кружке. У кого-то в этом полку было время и мыло.

— Идём, — сказал я Гладкову. — Найдём, кому докладываться.

Мы пошли искать штаб. Бурцев был где-то рядом — он улетел в первой шестёрке предыдущего вылета, ещё с Трофимовым, и должен был встречать нашу группу. По дороге я смотрел на землянки. Они были обшиты досками изнутри — это видно было через приоткрытые двери. На крышах лежал ровный, не оползший дёрн. У входов стояли пирамиды с винтовками, как полагается. Полагается — это было главное слово. Здесь всё было по тому, как полагается. И от этого мне делалось не по себе.

Между чужими стояли две машины первой эскадрильи, прилетевшие в первой группе, — морозовская и шестаковская. У шестаковской правое крыло было заштопано в трёх местах, и над одной штопкой стояла плохо закрашенная гарь от выхлопа собственной пушки. Местный техник приподнимал капот и заглядывал в моторный отсек медленно, аккуратно — как заглядывают в старого знакомого, о котором слышали, но видели в первый раз.

Бурцева мы нашли у штабной землянки. Он стоял с местным начальником аэродрома — пожилым капитаном с морщинистым лицом — и слушал, чуть склонив голову набок. Увидел нас, поднял ладонь: подождите. Тот закончил, отдал честь и отошёл. Бурцев повернулся к нам.

— Сели?

— Сели, товарищ батальонный комиссар. Все шестеро.

— Хорошо. — Он глянул на меня, негромко. — Соколов. Размещаешь людей в третьей с краю, у леса. Приказ Трофимова: до завтра — никаких построений, никаких поверок. Отдых. Завтра в восемь — общее построение полка. Понял?

— Понял.

— И вот ещё. — Он чуть наклонил голову. — Автоколонна с техсоставом по последним сведениям шла до Сафонова. Дальше связи нет. Ждать — когда придут.

Сказать было нечего.

Землянка нам досталась длинная — в неё, по идее, можно было уложить целую эскадрилью, если бы нары стояли в два яруса. Сейчас стоял один. Внутри пахло свежим деревом и керосином. На столе у входа — две лампы, чистые стёкла. На полу — сухие доски, без сырости. Кто-то даже вымел углы.

Мы вошли вшестером, и Гладков, оглядевшись, сразу присвистнул:

— Командир, это же клуб, а не землянка.

— Молчи.

— Слушай сюда. Я в такой землянке готов жить до победы.

— Помолчи.

Он замолчал, не обиделся. Бросил планшет на нары у дальней стены, сел.

Я отметил его место машинально — дальняя стена, у глухого угла. Так раскладывался Павлюченко. Павлюченко всегда брал самый дальний угол, потому что там лампа меньше била в глаза, и потому что оттуда видно всю землянку. Сейчас на этом месте раскладывался Гладков, и сравнить его было не с кем — сравнить можно было только с пустотой. Я это отметил и убрал в сторону.

Анохин сел рядом с Гладковым — слева, чуть позади. Это место он тоже выбрал сам. Морозов выбрал место у двери — там, откуда видно вход. Тихонов сел напротив него и сразу принялся за сапог: вытащил из голенища тряпку, нашёл щётку, начал чистить. Тихонов был полный мой тёзка по инициалам — А. П. — и мы с ним за два месяца обменялись от силы пятью репликами вне полётов. Он чистил сапог методично, сосредоточенно, как чистил всегда, когда нечего было делать руками.

Захаров пристроился у нар рядом с моими. Он не сказал, что это его место. Он просто положил планшет, и оно стало его место. Я сел на свои нары и снял шлемофон. Шлемофон пристроил на гвоздь у изголовья — тот же гвоздь, что был и в нашей старой землянке, только не тот же. Планшет — справа на нары, сумку с бумагами — в ногах. Привычка кладёт вещи в одни и те же места независимо от стен.

— Отдыхать, — сказал я. — Кто хочет помыться — на той стороне умывальник, с краю. Кто хочет есть — столовая в третьей землянке от штаба, я видел вывеску. До вечера разойтись, к двадцати — все здесь.

— Есть, — сказал Морозов.

— Есть, — сказал Захаров.

Гладков лёг на нары, заложил руки за голову.

— Командир, я подремлю. Мне для еды надо проголодаться. Меня тут сразу кормить нельзя — испорчусь.

Анохин фыркнул в кулак, перевёл взгляд на меня — извиняясь. Я отвернулся, чтобы не показать, что улыбнулся.

В столовую я пошёл с Захаровым.

Столовая занимала среднюю часть длинной землянки — с дощатым полом, столами на три места, керосиновыми лампами по стенам. Пахло кашей. Не нашей кашей с подгоревшим краем — другой. Простой, варёной по уставу, с маслом по норме. За раздачей стояла повариха — крупная, широкая в плечах женщина в белом халате, голова повязана платком. Она работала половником, как работают жезлом: тяжело, ровно, без суеты. Лица у неё было два — одно для работы, другое могло бы быть, но я его не увидел.

Она дала мне порцию, не глядя. Дала Захарову. Поставила на поднос два куска чёрного хлеба, отрезала сама — ровные куски, не на глаз, а по линии. Я взял поднос и сел.

Дуся осталась там.

Это пришло мне в голову не сразу. Уже за столом, когда я поднял ложку и начал есть. Дуся осталась там. Здесь была другая. И эта другая работала правильно, по нормам, по уставу, и тоже была хорошая женщина, и кормила нас по совести. Но Дуся осталась там — на ярцевской полосе, в полевой кухне с подкопчёным котлом, с двумя мухами, которые всегда сидели на верёвке у её фартука. Я не знал, едет ли Дуся с автоколонной, или её приписали к другому полку, или её оставили на полосе сдавать имущество. Я не спросил у Бурцева. Не сообразил спросить.

— Командир, — сказал Захаров негромко, — а тут хлеб — другой.

— Другой.

— Не хуже, — пояснил он. — Просто другой.

Я не ответил. Хлеб был не хуже. Этим он и был неправильный. Хлеб должен быть хуже — потому что пекли его на чужой пекарне, чужими руками, по чужой норме. А он был такой же. Чужие руки сделали такой же хлеб, как наши руки. Это было невозможно объяснить, и я не пытался.

Захаров ел медленно. Я заметил, как он держит ложку — с лёгким напряжением, будто всё ещё в перчатке. Потом ел Анохин — он зашёл, отметил нас взглядом, сел через два места. Потом — Морозов с Тихоновым. Гладков не пришёл. Спал, наверно. Или решил, что время есть.

Я доел и вернулся в нашу землянку.

Под лампой я начал письмо.

«Танька, здравствуй. Долетели. Полк перебазировался — теперь сидим в новом месте, тихом. Здесь дома крепкие, кормят нормально. Стрельбы пока не слышно. Это, наверно, хорошо.»

Перо стало.

Я смотрел на лист и не знал, что писать дальше. «Это, наверно, хорошо» — было неправдой. То есть правдой по факту: стрельбы не было, и кормили нормально. Но правды в этом не было ни на копейку. Я не мог объяснить четырнадцатилетней сестре, почему нормальная каша и крепкая землянка — это страшнее, чем стрельба. Я не мог этого объяснить и себе. Я просто чувствовал.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: