Оттепель (СИ). Страница 32

Лежал на нарах ещё минуту. Не двигался. Открыл глаза, посмотрел в потолок казармы, побеленный неровно, с трещиной, идущей от лампочки к окну, с пятном сырости в углу слева, которое за последние три недели расширилось, потому что май в Костромской области был дождливый и крыша в этом месте, видимо, текла. Эту трещину и это пятно Сёмин знал так же хорошо, как знал когда-то — давно, в довоенной жизни, в Тамбове — узор паркета в коридоре общежития ремесленного училища. Знание, которое накапливается у того, кто долго смотрит и кому не надо думать о том, на что он смотрит.

Под одеялом было тепло. Простыня под спиной была белая, накрахмаленная, прачечная полка выдавала свежие по средам, и эта была от прошлой среды. Сёмин помнил первую белую простыню, на которой он лёг в Вологде, в казарме без проволоки, в конце января, и помнил, как тогда смотрел на неё несколько секунд перед тем, как сесть. Сейчас простыня была обыденной. Сейчас он на ней спал четыре месяца, и она стала просто простынёй, и в этом было что-то правильное, потому что вещи, чтобы быть собой, должны переставать удивлять.

Сорок седьмой запасной стрелковый полк располагался в Костромской области, в селе Сусанино, в бывшем здании волостного правления и пристроенных к нему длинных бараках, наспех возведённых осенью сорок первого. Казарма, в которой жил Сёмин, была одной из новых построек — низкая, вытянутая, с двумя печками-голландками, которые зимой топились круглые сутки, а летом, в июне, стояли холодные и пахли едва уловимо золой. Сорок коек в два ряда, окна на восток и на запад, и через восточные окна сейчас, в шесть утра, входил серый предрассветный свет, в котором лица на нарах виделись плохо, и Сёмин различал не лица, а контуры — гимнастёрки, повешенные у изголовий, сапоги, выставленные носками к проходу, пилотки, лежащие на табуретах рядом с койками.

На соседней койке шевельнулся Прохоров. Рядовой из Калуги, тот самый, который в феврале, в кузове грузовика, везущего двадцать проверенных из Вологды в полк, разломил пополам сухарь и протянул половину Сёмину. С разломленного сухаря, фактически, и началась их совместная служба здесь. Они лежали рядом четыре месяца. Прохоров стал Сёмину первым другом в новой армии, и эта дружба не превратилась в братство, не стала громкой, осталась тем, чем была изначально, — соседской привычкой делиться, не спрашивая, и слышать друг друга в ответе через темноту казармы.

— Лёш, — сказал Прохоров негромко, не открывая глаз.

— Что.

— Сегодня.

— Да.

Это было всё, что они сказали, и это было всё, что нужно было сказать. Сегодня. То есть сегодня формируется маршевая рота, и они оба в ней, и они знают это с третьего числа, и три раза за прошедшую неделю они говорили об этом в разное время — в столовой, на занятиях, у умывальников. В шесть утра десятого июня говорить было не о чем, кроме как произнести одно слово, которое подтверждает то, что и так понятно.

В шесть ноль-ноль протрубил горнист, и сорок человек встали разом, и казарма наполнилась шумом, и Сёмин, уже стоявший у своей койки в гимнастёрке и сапогах, был готов раньше остальных. Вышел во двор на зарядку с первой группой, без шинели, потому что июнь, и без пилотки, потому что зарядка. Десять приседаний, пять наклонов, десять отжиманий, бег на месте сорок секунд. Тело слушалось — не как до плена, не как до Хаммельбурга, но слушалось. К июню Сёмин набрал двенадцать килограммов, не двадцать, не до довоенной нормы в семьдесят два, но двенадцать — и эти двенадцать килограммов, прибавленные к пятидесяти четырём, с которыми он сошёл с эшелона в Вологде, были тем, что отделяло человека, который мог делать зарядку, от человека, который её делать не мог.

Гимнастёрка, новая, выданная в феврале при поступлении в полк, сейчас, в июне, сидела на нём по-другому, чем сидела вначале. В феврале она была свободна на груди и в плечах, и пояс был заведён на третью дырку ремня. К июню гимнастёрка сидела по плечам, и ремень был на пятой дырке, и в зеркале умывальника утром Сёмин видел уже не того человека, который в феврале первый раз поднял на себя зеркальный взгляд после семи месяцев лагеря, — а другого, более похожего на солдата, чем тот.

После зарядки и умывальника был завтрак. Каша пшённая, хлеб, чай, как четыре месяца подряд, но сегодня в кашу был положен дополнительный кусок масла, потому что маршевая рота получала перед отправкой усиленный паёк, и старшина роты, старший сержант Баранов, об этом утром предупредил. Десятиграммовый брусочек масла, тающий в горячей пшёнке, был тем мелким признаком, по которому понимали: сегодня рота уходит. Не объявлением, не приказом, а маслом в каше.

Сёмин ел медленно, и языком чувствовал в верхней челюсти место, где не было двух зубов, выбитых в колонне военнопленных под Минском в июле сорок первого за то, что шёл медленно, и за прошедшие одиннадцать месяцев он привык к этой пустоте, и язык находил её сам собой при еде, и каждый раз отмечал её, как отмечает то, что есть, не выказывая ни сожаления, ни привычки. Зубы должен был ставить врач, но врачи в запасном полку были перегружены, и Сёмин в очередь записался ещё в апреле, и в очереди он был сто двенадцатым, и до его номера дойти не успели.

В семь часов было построение на плацу. Командир полка, подполковник Терентьев, с короткой речью — не торжественной, профессиональной, в три минуты, — и старшина с листом, на котором были фамилии трёхсот двенадцати человек маршевой роты, и старшина читал их громко, по алфавиту, и на каждой фамилии человек делал шаг вперёд, оставаясь в строю.

— Аникин!

— Я!

— Балакирев!

— Я!

Сёмин стоял на своём месте в третьем ряду. Слушал. Прохоров стоял рядом, на букву П, его очередь шла после ста с лишним фамилий. Когда старшина дошёл до буквы С, Сёмин уже знал последовательность, в которой пойдёт его имя: после Свиридова, перед Серовым.

— Свиридов!

— Я!

— Сёмин!

— Я! — сказал Сёмин и сделал шаг вперёд.

Шаг был короткий, обычный, такой же, как у двухсот десяти человек до него. Но в этом коротком шаге, который от внешнего наблюдателя ничем не отличался от других, для Сёмина содержалось то, чего он не мог объяснить никому, даже Прохорову. Он шагал из третьего ряда строя на плацу запасного полка вперёд на полметра, и одновременно он шагал из июня сорок первого, когда в казарме другого запасного полка, под Минском, его в первый раз вызвали в строй, и он шагнул вперёд, не зная, что его ждёт. Тогда его звали в первый раз. Сейчас — во второй. И между этими двумя шагами было одиннадцать месяцев плена, двести суток лагеря, дизентерия в октябре, бронхит, два выбитых зуба, шинель Гриши Носова из Пензы, поезд из Батуми в Вологду, восемнадцать дней фильтрационных казарм, бумага комиссии «проверен — нарушений не установлено», грузовик до Костромы, четыре месяца тренировки. Всё это за один полуметровый шаг.

— Серов!

— Я!

Очередь пошла дальше. Сёмин стоял с шагом вперёд, в новой линии, среди трёхсот одиннадцати таких же шагнувших, и слушал, как звучат фамилии, и думал о том, что во всех этих фамилиях, кроме своей, он не знает ничего, кроме звука, и что в эшелоне, который пойдёт завтра утром, он будет ехать в одном вагоне с людьми, чьи фамилии услышал сегодня в первый раз, и через несколько недель эти фамилии станут известны ему по другому, а через месяц-другой часть их перестанет произноситься, потому что на войне фамилии живут столько же, сколько живут люди.

В девять часов было получение оружия. Оружейная мастерская располагалась в подвале здания волостного правления, в комнате с низким потолком и с керосиновыми лампами на стенах, потому что электричества там не было. На длинном столе, обитом цинковым листом, лежали в ряд карабины — каждый в смазке, в чехле из промасленной ткани, с биркой на спусковой скобе. Старшина оружейной мастерской, прапорщик Тулин, вызывал по списку.

— Сёмин!

— Я.

— Подойдите.

Сёмин подошёл. Тулин снял чехол с одного из карабинов, развернул его, поставил на стол прикладом вниз. Карабин был длиной около метра, короче трёхлинейки, с прикладом из берёзового шпона, с длинным секторным прицелом, с магазином, выступавшим из ствольной коробки. Тулин взял его за цевьё и подал Сёмину.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: