Оттепель (СИ). Страница 27

— Партия не согласится с тем, что Шахт едет первым.

— Партия не согласится. Но партия сейчас не в той форме, чтобы её согласие было обязательным. Передайте Гиммлеру… простите. Бойтлеру. Передайте Бойтлеру, что я хочу видеть его завтра в одиннадцать. Лично.

Тресков отметил карандашом в блокноте. Не стал поправлять оговорку. Бек оговорился по фамилии: Гиммлер был мёртв с двенадцатого декабря, расстрелян той же ночью, что и Гейдрих, в подвале здания на Принц-Альбрехтштрассе; на освободившееся место «партийного куратора» при канцелярии был назначен скромный аппаратчик из старой гвардии, Бойтлер, человек неяркий, без амбиций, удобный для переходного периода. Эта оговорка случалась с Беком в среднем раз в неделю — мускульная память языка не успевала за политической реальностью. Тресков её не отмечал, потому что отметить означало бы её подчеркнуть, а подчёркивать ошибки рейхсканцлера было не его делом.

— И ещё, Хеннинг. Стокгольмский ответ.

— Слушаю.

— Что вы об этом думаете.

Тресков помолчал.

— Думаю, что мы исчерпали гуманитарный канал. Русские нас прочитали и закрылись. Англичане их подхватили. Американцы молчат, потому что им сейчас Тихий океан, и в Европу они не вступят, пока Япония дышит. Мы остаёмся один на один с двумя противниками, ни один из которых не хочет с нами говорить.

— Это анализ. А действия?

— Действия — три. Первое: сохранять стабильность фронта. Двина и верхний Днепр должны быть готовы к лету. Гальдер это делает, и делает хорошо. Второе: внутренний фронт. Эссен сегодня, Гамбург завтра, Берлин послезавтра. Если рабочие почувствуют, что они нам нужны, они потерпят ещё одну зиму. Если почувствуют, что мы их теряем, — потеряем мы их. Третье: ждать. Не активно. Не предложениями. Просто ждать, пока противоречия в коалиции не начнут работать на нас. Они там есть, эти противоречия. Россия и Англия не союзники. Они — попутчики. Когда-нибудь это проявится.

— «Когда-нибудь», — повторил Бек.

— Я не могу назвать срок.

— Я тоже не могу. И в этом наша главная проблема, Хеннинг. Мы в положении, в котором правильная стратегия — ждать, а время работает не на нас. Каждый месяц русская промышленность растёт. Каждый месяц английский флот блокирует нас плотнее. Каждый месяц американский ленд-лиз доходит до Архангельска и Мурманска полнее. Ждать в этих условиях — это медленно проигрывать, пытаясь делать вид, что не проигрываем.

— Альтернатива?

— Альтернативы нет. В этом и трудность.

Тресков молчал. Бек молчал тоже.

— Господин рейхсканцлер.

— Да, Хеннинг.

— Я хотел бы попросить о возвращении на фронт.

Бек посмотрел на него.

— На какую должность.

— Любую соответствующую званию. Корпус, дивизия. Гальдер был бы рад получить опытного офицера на Двину. Я могу принести пользу там, и не могу — здесь.

— Вы здесь приносите пользу, Хеннинг.

— Я здесь стою у двери и докладываю сводки. Это работа лейтенанта.

— Это работа человека, в присутствии которого я могу позволить себе оговориться по фамилии бывшего рейхсфюрера, и который не отметит этого в блокноте. Таких людей у меня в Берлине трое, считая вас. Если вы уедете — у меня их станет двое. И если оба остальных тоже захотят на фронт, у меня их станет ноль.

— Господин рейхсканцлер…

— Я знаю, что вы скажете. Что у меня вокруг полно людей, которые не отметят оговорку, потому что им наплевать, оговорился я или нет. Это правда. Но мне нужны не те, которым наплевать. Мне нужны те, кто помнит, почему оговорка имеет значение.

Тресков опустил глаза.

— Я понял, господин рейхсканцлер.

— Вернитесь к этому разговору осенью. Если к осени положение позволит, я отпущу вас на фронт. Сейчас — нет.

— Слушаюсь.

— Идите.

Тресков встал. Закрыл папку. Поклонился — лёгким, уставным наклоном головы. Вышел.

Бек остался один.

Подошёл к окну. За окном был май, берлинский, тёплый, с редким облаком над зданием Министерства иностранных дел, и под окном проезжал грузовик с ящиками, и ящики были помечены штампом «Кригсмарине», и грузовик шёл медленно, потому что движение по Вильгельмштрассе в этот час было плотное.

Берлин жил. Жил так, как живёт город, который пять месяцев назад пережил переворот, не заметив этого до конца, потому что сменился не строй, а вывески. Гестапо называется иначе. Партийные функционеры одних оттенков заменены партийными функционерами других. Войска, как и прежде, идут на восток, и сводки приходят, как и прежде, с тех же фронтов. Изменилось одно: на стенах больше не висят портреты фюрера, и в речах перестали употреблять слово «фюрер». Этого, по-видимому, для большинства берлинцев было достаточно, чтобы считать, что что-то изменилось. И этого же, для самого Бека, было недостаточно, чтобы считать, что что-то изменилось по существу.

Он отошёл от окна. Сел за стол. Взял стокгольмскую сводку, прочитал ещё раз — на этот раз ища не содержание, которое уже знал, а интонацию. Молотов был вежлив. Молотов был корректен. Молотов был твёрд. И в этой троичности — вежливости, корректности, твёрдости — было то, что Бек узнавал в самом себе тридцатого года, когда писал докладные записки об ограниченности мобилизационных ресурсов рейхсвера.

Бек убрал сводку в папку. Папку — в сейф. Сейф запер. Ключ — в карман.

Завтра в одиннадцать — Бойтлер. В четырнадцать — Гальдер по телеграфу из Орши. В семнадцать — заседание Малого Совета. В двадцать один — Шахт перед поездкой в Эссен, надо проинструктировать.

Жил день. Жил месяц. Жил пятый месяц правления.

Он этого не сказал бы никому. Даже Трескову.

* * *

Москва.

Двадцать седьмого мая, вечером, Василевский пришёл без вызова.

Это было необычно. За месяц на новой должности он ни разу не приходил без вызова, потому что считал, что начальник Генерального штаба является к Верховному, когда Верховный просит, а не когда начальнику Генерального штаба не спится, и в этом правиле была та аккуратность, которую он перенял у Шапошникова и которая, как подозревал Сталин, останется с ним навсегда, потому что привычки учителя переживают учителя.

Но сегодня пришёл сам. В девять вечера, с папкой, без звонка.

— Александр Михайлович, — сказал Сталин. Он сидел у окна с газетой «Правда» за шестнадцатое число, которую читал не потому, что там было что-то новое, а потому что раз в неделю полезно посмотреть на войну глазами собственной газеты, чтобы понять, что видит человек на улице, и не слишком ли то, что он видит, отличается от того, что есть.

— Товарищ Сталин, я хотел поговорить до завтрашнего совещания. Не при командующих.

Сталин кивнул. Снял очки, протёр, надел. Отложил газету.

— Садитесь.

Василевский сел. Папку положил на колени, но не раскрыл. Это была не та папка, в которой лежал приказ, — тот, подписанный двенадцатого мая, давно лежал в сейфе и ждал даты. Эта папка была другая: сводка готовности фронтов, собранная за последнюю неделю из шифровок, из телефонных разговоров с начальниками штабов, из докладов тыловых служб. Цифры, от которых зависело, когда подписанный приказ станет действующим.

— Завтра приезжают Конев и Рокоссовский, — сказал Василевский. — Кирпонос доложит по ВЧ. Перед тем как они сядут за стол, мне нужно знать, что вы хотите от них услышать.

Сталин посмотрел на него внимательнее. Месяц назад Василевский не стал бы задавать такой вопрос — пришёл бы с повесткой, согласовал бы, ушёл. Сейчас он пришёл не с повесткой, а с вопросом, и в этом была разница, которую Сталин отметил и которой был, пожалуй, доволен.

— Я хочу услышать одно слово, — сказал Сталин. — Дату. Всё остальное мы решили в мае.

— Вот о дате я и пришёл.

Василевский раскрыл папку. Три листа, три столбца: Конев, Рокоссовский, Кирпонос. Напротив каждой фамилии — строчки: артиллерия, боеприпасы, переправочные средства, инженерная подготовка, разведка, маскировка. И в правом столбце, красным карандашом, — даты готовности.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: