Оттепель (СИ). Страница 23
— Записываю.
— Третья. Мы фиксируем, что прекращение боевых действий — это вопрос не гуманитарный, а военно-политический, и в качестве такового должен решаться путём капитуляции одной из сторон, а не путём временных перемирий. Эту фразу — прямым текстом, без смягчений. Чтобы Бек прочитал её, и шведы прочитали, и Лондон прочитал, и Вашингтон прочитал, и поняли, что мы на этой развилке выбираем не переговорный путь.
Молотов записывал в блокнот, мелкими аккуратными буквами, без сокращений.
— Это закроет канал? — спросил он, не поднимая глаз.
— Не закроет. Канал — Швеция. Швеция останется. Бек попробует ещё раз, через два или три месяца, в другой форме. Но эту попытку мы развернём, и развернём так, чтобы все, кто за этим следит, видели: гуманитарная риторика на нас не действует. Тогда Бек будет вынужден следующее предложение делать в другом ключе. Не в гуманитарном.
— А в каком?
Сталин не ответил сразу. Подумал.
— В военно-политическом. Прямо. С названием своих условий. Когда он перестанет прятаться за Красным Крестом и за шведами и скажет напрямую, чего хочет, — мы будем знать, с чем имеем дело. Сейчас он торгует, не называя цены. Это нам не подходит.
Молотов кивнул, дописал последнюю строчку, закрыл блокнот.
— Когда отвечаем?
— Не сегодня, — сказал Сталин. — Сначала Лондон.
Молотов поднял глаза.
— Через Майского?
— Через Майского. Совместное заявление о координации мы с Иденом подписали двадцать восьмого марта. Это первый случай, когда оно проверяется в работе. Мы обязаны уведомить Черчилля до того, как ответим Беку. Если мы этого не сделаем, координация останется бумагой.
— А если Черчилль будет настаивать на согласованной формулировке? Это задержит ответ.
— Задержит. На день, на два. Мы можем себе позволить два дня. Бек ждал три месяца — пусть подождёт ещё два дня. А мы покажем Лондону, что наше слово — слово.
Молотов снова кивнул. Встал. Закрыл блокнот, убрал во внутренний карман пиджака.
— Я подготовлю шифровку Майскому. К полудню она уйдёт. К двадцати часам московского времени Черчилль будет знать. Завтра к полудню получим его реакцию. Ответ Стокгольму, если успеваем согласовать формулировки, — послезавтра.
— Послезавтра, — повторил Сталин.
Молотов вышел.
Сталин остался один. Сел за стол, перед тремя листами шведского текста, лежавшими лицевой стороной вверх. Прочитал ещё раз ту фразу, на которой споткнулся при первом чтении: «Прекращение боевых действий не распространяется на иные участки фронта и не имеет политического характера». Эта фраза была написана для прессы. Она должна была появиться, в том или ином виде, во всех нейтральных газетах, как только предложение получит огласку, — а получит оно её через неделю-полторы, потому что Бек не для того отправляет такие документы, чтобы они оставались в тишине дипломатических архивов. Через неделю в Стокгольме об этом узнают все: и шведские социал-демократы, и норвежское правительство в изгнании, и финские дипломаты, которые в этом году притихли и стали учтивее, чем в прошлом, и швейцарские банкиры, и американские корреспонденты, у которых каждое такое сообщение становится поводом для статьи в «Нью-Йорк таймс» с подзаголовком «Возможно ли мирное урегулирование на Восточном фронте?» И английская публика — та самая, которой Черчилль боится в своём собственном правительстве, — прочтёт этот подзаголовок и подумает: «А ведь и правда. Может быть, и возможно».
Бек на эту реакцию рассчитывал. И эта реакция должна была сработать вне зависимости от того, как ответит Москва. Согласие — победа Бека (он умный, он добился). Отказ — победа Бека (русские не хотят мира). Контрпредложение — наполовину победа: русские что-то предлагают, значит, не отвергают идею диалога, значит, дверь приоткрыта. На каждом из трёх вариантов Бек что-то получал.
Сталин это видел. И в эту минуту, шестнадцатого апреля, в кабинете на втором этаже, перед тремя листами шведского текста, он подумал то, о чём за последние три месяца думал всё чаще и о чём не говорил никому, кроме разве что Молотова, и то намёками: его, Сталина-Волкова, преимущество над противником больше не состояло в знании будущего. Учебник кончился. Бек был фигурой, которой в учебнике не было, и каждый его ход был ходом, на который у Волкова в памяти не лежало готового ответа. И тем не менее ответы находились — не из памяти, а из работы, из рассуждения, из той совместной с Молотовым логики, которая выстраивалась за последние пять лет вечерних разговоров и которая теперь, без подсказки, продолжала работать.
Это было новое ощущение. Не приятное и не неприятное. Похожее на то, какое бывает у пловца, который много лет плавал с поплавком и однажды поплыл без него, и обнаружил, что плавать без поплавка он, оказывается, тоже умеет, и держится на воде не благодаря поплавку, а благодаря тому, что научился держаться, — и поплавок был, выходит, костылём, не опорой. Учебник был костылём. Теперь его нет. И вода не разверзлась.
Сталин снял трубку телефона на отдельном столике у двери, попросил адъютанта соединить с Майским в Лондоне. Соединение заняло восемь минут — связь через Мурманск шла в этот час с задержкой из-за грозы где-то над Северной Норвегией. Майский ответил усталым, чётким голосом человека, у которого сейчас восемь утра, и который не спал ночь, потому что в Лондоне в апреле ночные тревоги стали реже, но всё-таки бывают, и каждая стоит часа сна.
— Иван Михайлович. Обстановка такая. Стокгольм передал нам предложение Бека. Гуманитарное по форме, военное по существу. Через два дня мы отвечаем, и ответ будет — контрпредложение, не согласие и не отказ. До нашего ответа Черчилль должен это знать. Молотов отправит подробную шифровку через два часа. Я хочу, чтобы вы лично, не через посольство, в течение сегодняшнего дня встретились с премьер-министром и устно изложили суть. И передали от меня одну вещь: мы выполняем мартовскую договорённость, и ждём от Лондона того же, когда придёт его очередь.
Майский помолчал.
— Понял, товарищ Сталин. Сегодня в шестнадцать часов по лондонскому времени я буду у него. У нас договорённость о встрече по другому вопросу — переключу повестку. Шифровка к этому моменту дойдёт?
— Дойдёт.
— Хорошо.
— И вот ещё, — сказал Сталин. — Если Черчилль предложит совместный ответ, скажите, что мы готовы согласовывать формулировки, но не готовы откладывать ответ дольше чем на два дня. Это для них тест. Для нас тоже.
— Понял.
— Свободны, Иван Михайлович.
— До свидания, товарищ Сталин.
Сталин положил трубку.
Прошёлся по кабинету. Подошёл к столу, посмотрел на шведский текст, потом на лежавшую с края стола карту фронта по Западной Двине — карту тактическую, с отметками Генштаба за вчерашний день, с обозначениями немецких позиций на западном берегу и советских на восточном, и с тонкой синей линией, которая шла по реке от Полоцка через Витебск дальше на юг, к Орше. Тридцать дней без огня на этой линии означали, что синие отметки немецких позиций к маю станут гуще, узлы — крепче, минные поля — глубже, артиллерия — пристреляннее. И когда Конев в июле или августе пойдёт через эту реку, он пойдёт через то, что Гальдер успеет поставить за тридцать апрельских дней. И каждый шаг советского солдата по западному берегу будет дороже на ту цену, которую сапёры группы армий «Центр» успеют записать на счёт.
Сталин сложил карту. Убрал в левый ящик стола, к срочному. Карта пригодится, когда придёт ответ Черчилля и когда нужно будет окончательно сформулировать ответ Стокгольму.
Он сел за стол. Придвинул к себе сводку по железнодорожным перевозкам, ту, над которой работал, когда вошёл Молотов. Сводка была за неделю с восьмого по пятнадцатое апреля: количество эшелонов с фронта на тыл (раненые, демонтированное оборудование, эвакуируемые гражданские), количество эшелонов с тыла на фронт (пополнение, вооружение, боеприпасы), пропускная способность узлов. Цифры были рутинные, без скачков, в пределах нормы. Шапошников, который раньше эту сводку смотрел вместе с ним по понедельникам, на этой неделе её уже не увидел. Каганович присылал свои графики, Василевский накладывал на них оперативные потребности, и сводка приходила к Сталину готовая, с пометками в правом верхнем углу: «к сведению» или «требуется решение».