Смоленское лето (СИ). Страница 8
Кравцов поднялся последним. Остановился у входа, поправил гимнастёрку на груди.
— Товарищ Соколов. Останетесь — следите за землянкой. Всё.
И тоже вышел. Полог стал на место, керосиновая лампа в углу качнулась.
В землянке стало тихо. На моей койке у окошка лежал планшет. На койке у входа лежала чистая, аккуратно сложенная фотокарточка Смирнова — молодая женщина с двумя девочками в светлых платьях с бантами. Сапог второй стоял у нары, из него был вытряхнут ещё на полу клочок газеты, которым он его, видно, чистил. Я подошёл, подобрал клочок, положил на тумбочку. И вышел сам.
На полосе уже запускали моторы.
Они запускались неровно — сперва один, далеко, потом второй, ближе, потом третий, четвёртый — и через какие-то секунды весь воздух уже стоял ровным гулом, тем плотным, утробным гулом, от которого в груди у меня — и у любого, кто стоял когда-нибудь у работающего поршневого мотора, — отдаёт мелкой дрожью под сердцем.
Я стоял у крайнего капонира, у того, к которому утром привезли меня. Прокопенко стоял рядом, чуть впереди, в том месте, откуда выпускают свою машину. Семёрка моя стояла за спиной, под сетью, тёмная. Машины шли по полосе одна за одной, медленно — хвостом покачивая, чтобы видеть прямо, — и вырулили в дальний конец, где разворачивались на взлёт.
Пятеро. Я насчитал пятеро: Степан ведущим, за ним Жорка, Ваня, Котов, Смирнов. Филипп Васильевич почему-то остался — то ли его не назвали, то ли у него что-то с машиной, я не знал. Прокопенко знал, но не сказал.
Группа взлетела парами, ушла на запад, на низкой высоте, чтобы не светиться. Звук моторов растягивался, истончался, потом — ушёл совсем, и стало слышно, как у соседнего капонира кто-то стучит молотком по железу. Прокопенко закурил.
— Долго, старшина? — спросил я. — Минут сорок. Если всё нормально. До Бобруйского участка — пятнадцать в одну, столько же обратно, плюс сама работа. Сорок-пятьдесят. — Колонна? — Колонна. Утром разведка засекла. Пехота с танками, лезут к переправе. Сегодня — третий вылет полка туда.
Помолчали. Прокопенко докурил, бросил окурок в банку с песком. Потом, тише:
— Вы тут постойте, товарищ лейтенант. Я машину пройду ещё раз. — И пошёл к семёрке, не оборачиваясь.
Я сел на ящик у капонира. Отсчёт у меня в голове пошёл сам — двадцать пятнадцать. Двадцать шестнадцать. Ноль пятнадцать. Ноль двадцать. Я не сводил глаз с запада, с той полосы леса, за которой ушли машины.
Сорок минут — это много, если у тебя есть руки и есть, чем их занять. Я сидел с одной рабочей рукой на колене и одним работающим ухом и считал секунды. На четырнадцатой минуте подошёл Кравцов, постоял рядом молча, ничего не сказал, ушёл. На двадцать второй пробежали по тропинке двое в сапогах, тихо, к санитарной палатке. На двадцать восьмой Прокопенко вышел из-под сетки семёрки, поглядел на запад так же, как я, постоял, ушёл обратно.
На тридцать третьей минуте я услышал моторы.
Я их услышал правым ухом, через плотный гул. Они шли низко, с запада, ровные, тяжёлые. Я встал. Прокопенко вышел из-под сети снова, тоже встал. Кравцов появился из-за угла соседнего капонира.
Они выходили из-за леса парами, как уходили. Первая пара — две машины, ровные. Вторая пара — две машины, одна с дымной полосой за хвостом, тонкой, серой; вторая её прикрывает справа.
Четыре. Я посчитал. Прокопенко, стоявший рядом, посчитал тоже — губами, без звука: «…три… четыре». Подождал секунд десять, глядя на запад, на пустое над лесом. Смотрел ещё. Ничего не приходило.
— Пятого нет, — сказал он ровно, не мне, а полосе.
Машины садились по одной. Первой — машина Степана, ровно, без щитков; рулёжка к капониру. Вторая — Жорки, с подскоком, но в хвост встала, как надо. Третья — Шестакова, тяжело. Четвёртой пришла машина Котова — с дымной серой нитью, она тянулась за ним по всей рулёжке. Котов выбрался из кабины сам, без помощи; его сразу подхватили под локти двое с земли и повели в сторону. Лица у него я не разглядел — фуражка низко, голова опущена.
Степан вылез из своей. Шёл к нам через полосу, не торопясь, и по тому, как он шёл, я уже знал, что́ он скажет.
— Лёшка Смирнов, — сказал он, остановившись в двух шагах. Голос ровный, без хрипа. — Над колонной. «Мессер» сверху зашёл. Я видел — Лёшка тянул на свою сторону, с одним работающим. Не дотянул. Упал в лес, северо-восточнее десятого квадрата. Пожара не видели.
Никто ничего не ответил. Прокопенко снял пилотку, подержал в руке, надел снова. Кравцов тихо разгладил гимнастёрку на груди.
— Котов как? — спросил я тихо.
— Котову плечо. Задело. Посмотрим. — Степан взглянул на меня. — Иди в землянку, Лёх. Ляг. Я попозже подойду.
Я пошёл в землянку. Тишина в землянке встала сразу, как я зашёл, ещё до того, как кто-то из вернувшихся туда вошёл.
Койка у входа стояла так же, как и стояла, — застеленная, с фотокарточкой поверх свежей шинели Смирнова. Сапог тот, второй, я поставил возле нары вечером. Никто его не убирал. Я прошёл мимо, к своей койке у окошка, сел. Снял планшет с одеяла, положил на тумбочку. Левая рука легла на колено, правая — поверх левой.
Я не знал этого Смирнова. Сегодня в землянке он улыбнулся мне, протянул левую, сказал «Лёшка-к-Лёшке вернулся», обозвал меня тёзкой, легко и без церемонии. Сорок минут назад он сидел на этой койке, чистил суконкой сапог и хохотнул что-то Котову. Двадцать минут назад его машина шла на запад в одной паре с Котовым. Сейчас её больше не было.
Я смотрел на его пустую койку. Койка была застелена аккуратно, как застилают в казарме. Та самая шинель, та самая фотокарточка. И жестяная кружка на тумбочке, такая же, как у меня, — пустая, с кругом от вчерашнего чая на дне.
Тишина в землянке стояла, как стоит вода в стакане, когда его поставили.
Вечером не спалось. Я полежал положенное и, когда в землянке стало темно и кто-то начал тихо посапывать у дальней стены, встал, накинул гимнастёрку на левое плечо, не одеваясь толком, и вышел.
Ночь была тёплая, низкая. Над капонирами стояло небо — глубокое, без луны, с густой россыпью. Где-то на западе — далеко-далеко — еле слышный гул, не разобрать чей. Над полосой сидела тишина. Я пошёл к семёрке.
У седьмого капонира горел керосиновый фонарь, прикрытый сбоку фанеркой, чтобы свет не выпадал в небо. На ящике у фонаря сидел человек. Курил.
— Не спится, товарищ лейтенант? — сказал Прокопенко, не оборачиваясь. — Садитесь.
Я сел рядом, на пустой ящик. Прокопенко протянул кисет — тёмный, потёртый, с тесёмкой.
Я взял. Левой рукой развернул бумажку, насыпал махорки. Бумажка была тонкая, газетная, рваться начала сразу. Махорка просыпалась мне на колено и в пыль. Я попытался приложить правой — пальцы не сложились. Скрутить не получилось.
Прокопенко молча досыпал в свою заготовку, лизнул, подкрутил пальцами. Протянул мне.
— Возьмите мою. Потом научитесь левой. Левой — хитрее, но можно. — Спасибо, старшина.
Прикурили от керосинки, по очереди. Дым у Прокопенко был ровный, тонкий. У меня — первый затяг пошёл в горло, и я почувствовал, как обожжённая ещё гортань отозвалась — но не закашлялся; уже не закашлялся. Это было хорошо.
Сидели молча. Над капонирами висело небо.
— Старшина, — сказал я через минуту. — Слушаю. — Что перед запуском смотреть? Я после госпиталя — будто заново всё.
Прокопенко повернул ко мне лицо. Не голову — лицо.
— Перед запуском — масло проверьте, фильтр посмотрите. Тяги пощупайте за сектор газа, на люфт. Пушки и пулемёты пристреляны, но сами проверьте, как принято. Радио на земле включите — я люблю, когда лётчик его на земле выслушал, а не в воздухе впервые слышит. Это всё.
— Семёрка как с ручки?
— Чуть тяжеловата на крене. Дай ей полсекунды на отклик — пойдёт, куда сказали. Привыкнете быстро.
Он молча докурил свою. Бросил окурок в банку с песком, которая стояла у ящика. Потом обернулся ко мне сбоку. Не пристально, а так, как сверяют что-то с собой.
— Тише вы стали, товарищ лейтенант.