Белые розы Равенсберга. Страница 2



– Возможно, я сделаю это, возможно – нет, – небрежно ответила она.

– Хорошо, да будет так! И все же вы не знаете, сколько раз еще увидите ночь, – ночь, за которой до сих пор неизменно наступало утро, – произнес священник серьезно. – Солнце уже начало клониться к закату, и час за часом бегут очень быстро. Когда же для вас придет вечная ночь, тогда уж слишком поздно раскаиваться и молить о милосердии Божием. Остановитесь! – продолжил он, повысив голос и словно отстраняя ее рукой, когда женщина, пожав плечами, скривила прелестный рот в неприятной усмешке. – Не эта высокомерная улыбка, дочь моя, не эта улыбка – ваше оружие против душевной боли, против обычного для живого существа страха смерти, против земного правосудия! Но меня вы не обманете, ибо я тяжким трудом научился расшифровывать иероглифы человеческого облика, мне многое дано угадывать. И в ваших глазах я читаю вину и страх смерти, – вину, хотя вы постоянно ее отрицаете, и страх смерти, несмотря на деланое равнодушие к приговору, который повергает ниц и укрощает даже сильных мужчин.

– Тру́сы, – бросила она, неподвижная, спокойная, будто говорила о том, что никоим образом ее не касалось. – Я не могу, преподобный отец, помешать вам читать в моих чертах все, что вам заблагорассудится, но в эту ловушку вам меня не поймать, как не попалась я и во все остальные. Все обвинения против меня абсурдны, приговор – тем более, и в любой момент я могу оказаться на свободе по милостивому указу короля, в котором мое имя будет написано большими буквами. К чему же тогда волноваться?

Тут священник отвернулся.

– Бог посылает вам свой свет, – сказал он, – ибо вы услышать Его слово еще не готовы. Прочтите то, что я отметил там, в книге… Возможно, прежде чем окончательно наступит вечер, я снова буду у вас, и сквозь туман мирского прорвется луч света, который вы все же узрите и который обещан даже грешнику во искупление грехов.

И с тем он отвернулся и стукнул в дверь, которую тут же для него распахнули, но стоило пастору переступить порог, как следом вошел другой посетитель, которого до камеры сопровождал лично директор тюрьмы. Этот посетитель, еще молодой мужчина, был лет на десять лет старше узницы и так на нее похож, как могут походить друг на друга только братья и сестры. Он был столь же прекрасен в мужском обличье, как она – в женском, в чертах и во всем существе обоих читались очевидные приметы благородного происхождения. Бледный от волнения, он вступил в камеру, и едва она его заметила, как тут же бросилась навстречу с криком радости.

– Людвиг! Брат! – засмеялась она счастливо и распахнула руки, и голос ее звенел почти невыносимым нервным напряжением. – Пришел наконец? Принес мне свободу?

Каким бы ни был его ответ, давать его не пришлось: когда узница устремилась навстречу вошедшему, она задела лист бумаги, которым священник прикрыл раскрытый на нужном месте молитвенник и розы, положенные туда со всей нежностью его теплого пастырского сердца. И вот, когда бумага слетела от ее быстрого движения, взгляд ее невольно упал на книгу и цветы – и тут с ее щек схлынула краска, и женщина с отчаянием вытянула руки, как будто обороняясь от нежных, с сильным ароматом цветов.

– Белые розы Равенсберга! – вскрикнула она резко и потом хриплым шепотом нерешительно повторила: – Белые розы Равенсберга! По легенде, мужчинам и женщинам, сынам и дочерям дома Равенсберга, белые розы предвещают смерть. Как оказались белые розы на его покрывале, когда… когда он умер? Они там были, я видела – он потянулся к ним в последний момент. Был май. А теперь уж осень…

Холодной, дрожащей рукой, робко и в то же время словно не в силах совладать с магнетическим притяжением, она схватила снежно-белые моховые розы и механически прочла первые слова на открытой странице:

– Молитва за умирающего. Псалом сто двадцать девять. «Из глубины взываю к Тебе, Господи. Господи! услышь голос мой…»

Она резко оборвала чтение и повернула бледное лицо с широко открытыми застывшими глазами к мужчине, молча и печально стоявшему у нее за спиной. Его она с таким ликованием приветствовала – и вдруг забыла из-за белых роз.

– Мне и правда придется умереть, Людвиг? – спросила она тихо, мучительно надтреснутым голосом, ломая руки.

Мужчина глубоко вздохнул и подошел к ней вплотную.

– Да, – сказал он с усилием, но твердо. – Все кончено, надежды нет. Король отказался явить свою милость. Приговор будет приведен в исполнение.

Тут красивая, гордая женщина, которая еще четверть часа назад вела себя так вызывающе-пренебрежительно и так твердо верила в иной исход, упала на колени и закрыла руками голову.

– Умереть, умереть! Но я ведь еще так молода! – простонала она.

– Как и твой супруг… был… – выговорил он едва слышно.

Но она поняла. Поднялась и, как громом пораженная, отступила на несколько шагов назад.

– Я этого не делала, – прошептала она хрипло, но пугающе отчетливо.

Мужчина платком вытер со лба холодный пот.

– Подумай о вечности, Мария! Через несколько часов ты предстанешь перед Господом, и…

– Умереть… – перебила она его испуганно. – В самом деле умереть, и так скоро? Так скоро?..

– Король все же явил особое снисхождение: я могу сообщить тебе это, подготовить тебя еще до оглашения решения. Моя миссия, самая тяжелая в жизни, – просить короля о милости для тебя – потерпела неудачу. Пусть мое имя и позволило мне получить аудиенцию и его величество был милостив как никогда, он обсудил со мной каждую мелочь, частность, однако он остался тверд в одном пункте: нельзя мешать правосудию свершиться над виновной. Если бы ты признала свою вину, все еще можно было истолковать как заблуждение, помрачение; ты же все отрицала так ожесточенно, показала себя такой бесчувственной, так часто упоминала свою жертву и, несмотря на сокрушительную силу свидетельских показаний, отрицала все с такой невиданной дерзостью, что и судья, и общественное мнение отвернулись от тебя с возмущением, как от чудовища в человеческом обличье. Так что король не мог объявить о помиловании, ибо в таком случае подданные справедливо усмотрели бы в этом особое отношение к аристократии. Вину твою искупит только смерть, а помилование неминуемо вызвало бы народный ропот. Всему конец! Я пришел проститься с тобой, Мария!

Он протянул ей руку. Но она не заметила ее. Взгляд ее остекленел, она сцепила свои изящные, белые, прозрачные руки и едва слышно шептала, дрожа:

– Умереть! Умереть! О, эти белые розы Равенсберга!

Тогда мужчина решительно шагнул к ней.

– Да, умереть, – повторил он твердым голосом. – Мария, покажи, что ты из нашего рода, что ты Эрленштайн. Ибо никто еще из Эрленштайнов не дрогнул перед смертью, никто не входил в вечность через темные врата малодушным. Бог строгий судия, но Он также бесконечно добр и милосерден, Он сможет взрастить золотые зерна твоего сердца, которые мы, люди, своими слабыми глазами не увидели и которые могут превратиться для тебя в средство к вечной жизни. У тебя еще есть время для исповеди и раскаяния. И не забывай, что с землей тебя связывает еще одна нить: твое дитя.

Она вздрогнула, как громом пораженная.

– Дитя! – вскрикнула она. – Где она?

Впервые за все время заточения она упомянула о дочери.

– С ней все хорошо, – ответил он печально. – Я серьезно думал о том, чтобы принести ее тебе для прощания, но не захотел подвергать малышку опасностям долгого путешествия – слабо тлеющий огонек жизни слишком легко погасить. И вот, в утешение для момента, когда твое сердце могло бы обеспокоиться судьбой младенца, сообщаю тебе: дитя под моей опекой, станет родным для меня. Милостью короля она получит мое имя, чтобы ей не пришлось с детства нести на себе каинов знак и чтобы это не отравило юную жизнь. Мы с женой покинем Германию на годы – на юге увидит свет наш собственный ребенок, твоему как раз исполнится годик. Мы станем родителями пары близнецов. На юге нас никто не знает, а когда мы вернемся, разница в год заметна уже не будет. Таков наш план, и мы клянемся стать любящими родителями, верными долгу, будто это наша плоть и кровь, и клянемся забыть, какое дитя наше собственное, а какое – твое. И пусть оно никогда и ничего не узнает о матери, даже если при этом в пучину вечного забвения канет также честное и незапятнанное имя ее отца. И даже если ничто не трогает твое сердце, Мария, то это должно задеть тебя как обоюдоострый меч: из-за тебя дочь не узнает имени своего отца, а ведь он был достоин любви. Теперь прощай!




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: